— Может, ты и не в леса вовсе катаешься? — хитро прищуривался брат. — Завел себе в Затоне бабенцию, а мне тут сказки братьев Ежова-Бажова пересказываешь.
— А-а-а-а, — отмахивался я, не стараясь его разубедить. — Ну, тебя.
Я совсем не собирался объяснять ему, зачем я езжу за Волгу. Мы всегда таили друг от друга наши слабости или то, что казалось нам слабостями.
Еще секунду назад низкое солнце заливало комнату светом, но вдруг резко упало за горизонт, точно монета в копилку, и строчки в книжке воспоминаний сестры Микалоюса Константинаса Чюрлениса о своем брате, в которую я сосредоточенно смотрел, будто бы читая, стали просто невидны. Зажгли свет.
На самом деле я не мог теперь читать потому, что думал совсем о другом. Не только брату, а и себе я боялся признаться, что не просто так катаюсь целыми днями на лыжах, а ищу токовища тетеревов.
Дед Саня рассказывал о косачах, любивших по весне ощипывать молодые шишечки сосен на песчаных гривах, в лугах. Он говорил об этом так, будто рассказывал сказку.
— Вядать, прошел их час, не лятают тятери-то, — заключал он печально всякий раз перед тем, как отхлебнуть чаю или откусить своим единственным желтым зубом размоченную баранку.
— А за Волгой их нет? — спрашивал я, выдавая свой интерес поспешностью речи. — Там же леса, болота.
— Дак, не ведаю, — простодушно сообщал дед Саня. — Затонские не скажут, когда и есть, а нашим не ходится в эку даль.
И я продолжал свои поездки за Волгу. Морозные ночи оставляли после себя толстые шубы стеклянного инея, какого не встретишь зимой, по кустам и стеблям желтой прошлогодней травы. Утренний холод щипал за нос. Но солнце скоро расправлялось и с тем, и с другим, и по— хозяйски принималось топить снег на дорогах. Буйные сырые ветры, пьяные от запахов, бросались туда-сюда по улице и на высокой ноте свистели в правое ухо, пока я скользил по укатанной уже лыжне через Волгу. В лесах зима держалась дольше — до обеда. А с обеда, млея от настырного яркого света, снега на полянах нагревались и влажнели, и крошечные черные снежные блохи, мириадами выбираясь из-под них на поверхность, делали снега серыми. Если низко наклониться и посмотреть на такой снег, то увидишь множество мелких козявочек, скачущих, словно блохи. Хотя к блохам они не имеют никакого отношения.
Но меня волновали не они. Я шел к болотам, где обязательно должны были быть токовища.
— Не сегодня-завтра появятся наброды, — надеялась какая-то оптимистическая часть меня, но голова вполне рассудочно и негативно реагировала на появление любой мысли, возникающей вне ее: — Да неоткуда им взяться, повыбили давно всех тетеревов!
Март, нигде не задерживаясь, двигался к апрелю, а я находил лишь бесконечные теперь следы зайцев и лис, которых всю зиму почти не было.
Каждый день я возвращался домой ни с чем итак к этому привык, что постепенно неудачи перестали приводить меня в отчаяние. Заметив это, и брат перестал интересоваться, куда и зачем я хожу.
Удача ко всем приходит по-разному. Кому-то везет во всем и всегда. Одному моему знакомому все удается сразу, но ненадолго. Мне же приходится долго и утомительно добиваться ее, хотеть ее, желать ее, и, когда чувства и страсть остынут, придут в гармонию с разумом и опытом, удача дается мне покорно и обыденно — без салютов, без ударов грома из разверзшихся хлябей, без слепящих молний и фонтанов шампанского.
Токовище я нашел. Правда, случилось это летом.
В перелесках, на нашем высоком берегу можно пособирать землянику и клубнику, найти разных грибов, но за настоящими грибами, за брусникой и обожаемой нами черникой нужно плыть за Волгу. Самые серьезные черничники я встречал на Линде, где ягоду местные берут берестяным скребком и катают от листьев и хвои во дворах по желобам. Там, где собираем чернику мы, около Затона памяти Парижской Коммуны, ягодники не бог весть какие, зато до вечера можно всегда успеть вернуться домой.
То, что я увидел шалаш для охоты на тетеревов, как-то сразу мне стало понятно. Мы с братом ползали на коленках среди черничных кочек и рвали пальцами цвета спелой сливы некрупные круглые ягодки. Впрочем, не только руки, но и губы, и языки наши были щедро окроплены красящимся соком черники. Утомившись в конце концов однообразной процедурой, я оглянулся кругом, выискивая, где бы поудобнее устроиться отдохнуть, и нечаянно увидел лабаз. Это был странный лабаз — доски набиты на высоте чуть более метра от земли в развилке старых берез, причем одна из досок, довольно толстая, на полметра выше других. На досках лежал солидный слой веток и листьев, сыпавшихся с берез, как видно, не один год. Над помостом держались прибитые гвоздями к стволам желтые от времени и давно потерявшие кору еловые ветви, образующие как бы каркас шалаша. Я подошел и присел на доски. Они оказались достаточно прочными и даже нисколько не прогнулись.
Березы стояли на самом краю поляны, образующей как бы бухточку на краю широкого поля. Через лес к поляне вела просека, заросшая дудником и камнеломкой, и только старая, еле заметная в траве колея позволяла догадаться, что некогда ею пользовались, как дорогой.
— Не уток же они тут, посреди леса, поджидали, — уговаривал я сам себя, оглядывая поляну, густо поросшую жесткой травой.
На самом деле все внутри пело: нашел, нашел, нашел.
— Не знаешь, что это за дорога? — поинтересовался я.
— По просеке? — переспросил брат, не переставая рвать ягоды и отмахиваться от редких в июле, но все еще назойливых комаров. — Между деревнями она была одно время. Недолго. Года четыре-пять, пока из грунтовки бетонку делали. Давай заканчивать. Домой уже пора.
Разум упорствовал в борьбе с интуицией и пока мы плыли через Волгу, и пока шли лугами, и даже когда спускались к Кудьме с невысокого бережка. Он выдвигал один за другим аргументы против того, что это был скрадок на токовище, но все они или опровергались, или игнорировались.
Щурясь от предзакатного солнца, перевозчик Кузьмич в капитанской фуражке неопределенного цвета сидел с ореховой удочкой на мостках, свесив в воду босые ноги.
— Это токовище, — безапеляционно заявляла интуиция, когда вечно ворчащий Кузьмич стал нехотя сматывать леску.
— Ходют по одному, — прервал он мой внутренний спор. — Нет бы гурьбой, а то ходют по одному. Ни рыбы половить, ни газеты культурно почитать. И рыба, чертие знает, ушла куда. И ходют, и ходют по одному. По двое.
— Да токовище, токовище, — нахрапом брала интуиция, когда Кузьмич с недовольным выражением на морщинистом лице кивком головы показал, куда мне положить плату за перевоз, не удостоив взять деньги в руку. — Потому и над землей так высоко, чтобы шалаш над снегом оказался. Да и тетерев понизу хорошо видит, а если шалаш приподнят на деревья, так петуху и вовсе ничего видно не будет.
Вода забурлила на стремнине быстрой Кудьмы и заставила развернуть лодку под углом к берегам.
— Но там ведь дорога, — произнес я в сердцах.
— Какая дорога? — хором спросили брат и Кузьмич.
Последнюю фразу я сказал вслух, видимо, от отчаяния. Эта самая дорога грубо и безжалостно выбивала почву из-под ног интуиции — не могло же токовище быть на дороге.
— Это я так, вспомнилось, — неопределенно ответил я, раздосадованный неожиданным препятствием в рассуждениях.
И в ту же секунду флюиды-гормоны счастья горячей волной наполнили сверху-донизу всю мою кровеносную систему:
— Дорога появилась потом! — вывернулась интуиция. — Была просека и болотистая полянка на краю поля. Там и токовали. Потом появилась дорога, и ток распугали. Скрадок стал не нужен, и его забросили. Но теперь дорогой не пользуются уже много лет. Может, вернулись тетерева? Или не вернулись. Или одно из двух.
Проверить хотелось сейчас, немедленно. Но это было невозможно.
В последующие дни я лишь травил себя, выискивая какую-нибудь ошибку в рассуждениях, но рассудочной голове теперь противилось все мое существо, и как бы голова ни старалась, всегда выходило, что ток в этом месте наверняка есть. Я читал и перечитывал книжки и журнальные статьи о тетеревах и охоте на них, сопоставлял с тем, что увидел, и не находил ничего, что противоречило бы моему предположению.