Случайно узнав, что План так решил, кадницкие приняли малоприятную для себя новость с христианским смирением, как это бывало уже не раз в отношении многих других планов и указов. Претворение Плана в жизнь возле Кадниц началось со спиливания громадных ив и тополей, росших в лугах прямо против деревни. А завершилось строительством пирамид. Кто-то может подумать, что под пирамидами я понимаю некие сооружения из дерева или металла, напоминающие по форме одноименную геометрическую фигуру. Вовсе нет. В серединной, самой высокой части лугов, через сто метров друг от друга были возведены из железобетона четыре многометровых сооружения, копирующие знаменитые египетские пирамиды. На вершине египетских я никогда не был и не берусь гадать, насколько они плоски или остры. Кадницкие же аналоги оканчиваются площадками, на которых могут расположиться несколько человек, не чувствуя себя стесненно, и наблюдать с высоты за всем, что творится в лугах, когда там что-нибудь творится. Больше они ни зачем не нужны. План почему-то так и не реализовался до конца, и к тихой радости кадницких луга не затопили. Спиленные деревья отчасти перетащили к деревне по половодью и употребили на дрова, отчасти оставили догнивать в лугах. А пирамиды, оказавшиеся без употребления, если не считать того, о котором я уже упомянул, так и остались стоять на своих местах и ждать своего звездного часа, когда заставят они поломать голову археологов далекого грядущего, дерзнувших раскрыть загадку их происхождения.
Мы редко забираемся на эти пирамиды, как житель Санкт-Петербурга, например, редко поднимается на верхотуру Исаакиевского собора, хотя бы и каждый день ходит мимо него из дома на работу. В тот же холодный октябрьский день я был вынужден просидеть на одном из этих кадницких чудес все утро и, словно болельщик у телевизора, которого не слышат хоккеисты, наблюдать за охотой брата и друзей. Накануне мне пришла в голову идея переплести толстенную пачку старых «Нив», и наточенный, как бритва, резак глубоко прорезал мне ладонь правой руки. Теперь рука болела, ныла, тикала и всякими другими способами не давала о себе забыть, словно ждала, когда я с ней заговорю, чтобы тут же язвительно ответить: «Сам виноват! Сам виноват! Сам виноват!» Стрелять я во всяком случае не мог, и мне оставалось лишь наблюдать.
Рассвет, как мог, боролся с ночной мглой пока мы спускались к Кудьме и плыли по ледяным и таинственно-темным водам, а та не желала отступать, призывая в союзники хмурое небо. Кое-где на плотно прибитой к земле бурой и жесткой траве светились белым холодом тонкие пятна инея.
У коровьего тырла мы разминулись и почти сразу же потеряли друг друга из вида. Первые выстрелы я услышал, когда поднимался по аккуратной бетонной лесенке на пирамиду. Кто-то стрелял на Косном. Разглядеть что-нибудь было просто невозможно, и я напрасно всматривался в серую пелену мрака, пока эхо носилось туда-сюда с прогремевшим выстрелом, как дурачок с писаной торбой.
С наступлением рассвета ружья загремели со всех сторон, чем, видимо, и разбудили солнце. Далеко на востоке, куда от нас убегает Волга, оно приоткрыло золотисто-алый глаз и, медленно-медленно удивляясь тому, что уже наступило утро, стало открывать его все шире. В безупречно чистом и холодном, как осеннее стекло, воздухе пролетали все более редкие стайки стремительных уток, разбивая своим движением иллюзию остановившегося времени и пространства. По уткам стреляли.
Когда солнце поднялось уже достаточно высоко, и ветер принес с Волги пряный запах прибрежного тальника, охотники устало тронулись с мест в сторону пирамид сквозь заросли тростника и рогоза. Первым дошел дед Саня и неторопливо поднялся ко мне. Словно нехотя, он показал одну кряковую, и мы стали смотреть в луга. На Капустнике кто-то поднял трех чирков. Взметнулась из кустов темная палочка ствола, и из нее вылетело белесое облачко, потом донесся щелчок выстрела, потом его умножило и растянуло по горе эхо, и птицы, то исчезая, то появляясь на фоне высокого берега, ушли от него на Косное. На Грязном Игорь по колено в воде не спеша продирался сквозь поле желтеньких кубышек к берегу, держа при этом ружье высоко над головой.
Видно было всюду и все.
Скоро к нам подошел Серега с тремя аккуратными, будто только что разрисованными селезнями, и Бес, охотившийся с ним, мигом взлетел по ступенькам, едва уловив внизу запах моих следов.
— Грамотно дичь достает, — еще с лестницы заговорил Сергей. — Только у него отобрать ее трудновато. Если он, конечно к тебе приплывет, а не к противоположному берегу, как ему нравится.
Бес был мокрый, грязный, радостный и кисловато пах болотом.
Дед Саня, даже не глянув на серегиных уток и, как обычно, не соблюдая никаких правил безопасности, сложил руки ладонями на дуле, стоящей вертикально берданки, и лег на них подбородком. Взгляд его был устремлен в сторону Косного, где мелькала среди ивняка голова Владимира Петровича, легко узнаваемая по зеленой фетровой шляпе. Теперь такие никто не носил.
— Душевный мужик, Петрович, — вдруг произнес раздумчиво дед, не отрывая глаз от Косного. — А меня по што-то фиником обзывает.
— Не фиником, а циником, — уточнил Серега, располагающийся на потертой плащ-палатке, извлеченной из рюкзака.
— Один хрен, — равнодушно возразил дед Саня и почесал большим пальцем левой руки поясницу сквозь дырку, прожженную в ватнике.
— Да нет, — вмешался я, желая реабилитировать Владимира Петровича в глазах деда. — Не фиником, не циником, а киником. Киник — это последователь древнего учения и, если угодно, образа жизни. Петрович хочет сказать, что ты как Антисфен, или самый знаменитый его ученик Диоген, живешь очень простой жизнью, рад тому, что имеешь, и поэтому, может быть, счастлив.
Вместо того, чтобы проникнуться высоким философским смыслом своего завидного положения дед Саня вдруг обиделся. Если до этого момента он считал, что его обзывают просто каким-то безобидным фиником, то теперь он понял так, что его принимают за нищего. — Это еще поглядеть, у кого чего! — как всегда сбивчиво, когда волнуется, и неожиданно сердито выпалил дед, и его маленькие голубенькие глазки стремительно заметались по лицу в поисках хоть какого-нибудь пути среди недельной седой щетины, чтобы удрать с этого обиженного лица все равно куда.
Огорошенный такой неадекватной реакцией я растерялся.
— Да не волнуйся ты, дед Сань. Я наверное просто неправильно объяснил. Петрович совсем не думает, что ты…
Ища поддержки, я посмотрел на Серегу. Тот ехидно улыбался и, словно ничего не слыша, вертел в руке и внимательно рассматривал какую-то травинку так, будто только что решил всю оставшуюся жизнь посвятить ботанической науке.
Дед Саня тем временем несколько успокоился, но продолжал ворчать, а я, пытаясь поставить все на свои места, только провоцировал его на новые всплески недовольства.
Наконец Серега выбросил травинку, раздумав, видимо, отдаваться неведомой для него науке, и, взглянув в луга, умиротворенно произнес:
— Ла-адно тебе, дед Сань. Расскажи лучше, как ты на медведя охотился.
На какое-то время воцарилась тишина. Для меня было полной неожиданностью, что наш дед Саня охотился на медведя, и я уставился на него, будто видел впервые. Он, все еще суровый, перестал ворчать, посмотрел на Сергея и спросил:
— А ты где узнал?
— Да уж узнал, — придавая голосу нарочитую серьезность, ответил Серега. — Расскажи, как охотился-то, циник.
— Бог отвел, — совершенно серьезно и даже мрачно ответил дед Саня, будто считал охоту на медведя чем-то вроде брюшного тифа. — А вот встречаться приходилось. Только вам расскажи — вы все просмеете.
Я боялся дохнуть. Неужто не расскажет?
— Да, что ты! — воскликнул Серега так, что и я поверил— на этот раз он говорит серьезно. — Скажи!
Я быстро закивал головой и, как собака просящая подачки, уставился на деда. Тот недоверчиво осмотрел нас, мотнул головой и без всяких предисловий начал рассказывать.
— Это еще молодой был в Чите, у дядьки. Не в совсем Чите, а в деревеньке, в двадцати километрах. Послал дядька, Михаил Евграфович упокойник, нас с сестрами…