Глядя на дымчато-молочный экран, я невольно дрожал от волнения, и в голове у меня проносился целый вихрь мыслей. Завтра – стоит только захотеть – на этом экране появятся очертания скелета Жана Лебри. Он предстанет передо мной, как роковой призрак, чтобы сказать о дне его смерти. А может быть (впрочем, это «может быть» зависит только от меня самого), благодаря этому же экрану начнет разъясняться неразгаданная доселе тайна изумительного открытия шестого чувства.
Когда я вышел из больницы, уже смеркалось.
Вернувшись к себе, я наскоро пообедал и принялся пополнять и проверять заметки, которые должны были лечь в основу подготовляемого мною научного труда.
Моя работа была прервана странным ощущением. Мне показалось, что на улице происходит какая-то зловещая суетня; раздался шум торопливых шагов, какой-то гул. Внезапно зазвучал набат. Резкий трубный звук оповестил среди ночи о сборе всех пожарных частей.
Зарево пожара заливало красным светом квартал св. Фортуната. На огненном фоне отчетливо вырисовывался силуэт высоких больничных построек. Поскольку я мог судить, пожар вспыхнул именно там. Я чувствовал, что у меня сдавило горло.
– Прозоп! – воскликнул я в своем одиночестве.
Спустя несколько минут мои опасения подтвердились. Добежав до пожарища, я увидел, что рентгеновский кабинет охвачен морем ревущего пламени. К счастью, павильон был изолирован, и это обстоятельство дало возможность предотвратить дальнейшее несчастье и спасти от огня больничные палаты.
9. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ФЕНОМЕНА
Следствию так и не удалось установить, каким образом произошел пожар. Я тщательно пытался доказать, что он произошел несомненно по злому умыслу. Многие полагали, что я настаиваю на этом объяснении просто для того, чтобы снять с себя ответственность или скрыть какую-нибудь неосторожность, которую я сам совершил. Вскоре я понял, что благоразумнее всего будет молчать. Да, кроме того, разве не было в самом деле «неосторожностью» с моей стороны подготовлять радиографический сеанс, совершенно этого не скрывая? Лично я ни на секунду не сомневался в истинном положении вещей: Прозоп за нами следил. Он держал в Бельвю наемных шпионов. А раз я пришел к такому заключению, неизбежно должно было явиться опасение, что Жан Лебри непременно находится под угрозой нападения.
Раньше всего я должен был посчитаться с мнением его самого. Мы долго вместе обсуждали этот вопрос – Жан и я. Я настаивал на том, чтобы он разрешил мне довести до сведения полиции угрожающую ему опасность. Но он отклонил это предложение. Ему казалось, что это будет очень трудно сделать, не нарушив тайны его глаз, и на этот раз мне снова пришлось повторить ему свое обещание молчать.
В конце концов мы порешили, что каждый из нас примет со своей стороны все возможные меры предосторожности. На этом дело и кончилось.
Но я должен сказать, что был момент, когда я был готов поделиться своими опасениями с мадемуазель Грив. Ведь Жан не мог – да и не хотел – внезапно прекратить свои прогулки с ней, а мне казалось крайне неосмотрительным допустить, чтобы этот беспомощный больной, над которым нависла такая страшная угроза, бродил по лесам вдвоем с Фанни – с молоденькой девушкой, почти ребенком.
К тому же ведь она даже не знала, что ей следует непрестанно быть настороже. Я непременно хотел вмешаться в это, но и тут, как всегда и во всем, эта проклятая тайна препятствовала проведению в жизнь всех моих добрых намерений. Кроме того, даже если бы Фанни удовлетворилась какими-нибудь туманными объяснениями относительно моих опасений, какие она могла принять меры? И как могла она сделать это без того, чтобы Жан сразу же не догадался обо всем? Как ухитриться вооружить, например, Фанни револьвером, чтобы мнимый слепой не увидал оружия и не потребовал разъяснений?
Увы! Мне недолго пришлось опасаться того, что на Жана Лебри будет совершено нападение во время прогулки.
Как раз в то время, когда я собрался поехать с ним в Лион, чтобы там подвергнуть его радиографическому исследованию, у него сделался страшный припадок кашля, сопровождавшийся сильным кровохарканием. Мы сейчас же уложили больного в кровать. И ему уже не суждено было встать.
Мне стало сразу ясно, что он проживет не больше двух недель. С этого момента у нас не было других мыслей, других забот, как только стремиться облегчить его страдания. Фанни почти бессменно сидела у изголовья больного. Ей помогала Цезарина, мадам Фонтан и значительно менее – бедная мадам Лебри. Под предлогом того, что больной очень слаб, я воспретил входить в его комнату кому бы то ни было постороннему и сам проводил у него все свое свободное время.
Прежде всего у Жана Лебри сделался сильнейший приступ лихорадки, в течение которого он утратил всякое представление о действительности. Тем не менее, подергивание лица и постоянное стремление защитить руками глаза дали мне понять, что он страдает от каких-то электрических сверканий, а потому я надел ему дымчатые очки, посоветовав Фанни делать это даже и среди ночи каждый раз, как ей будет казаться, что ему мешает свет. Мадемуазель Грив, как послушная и исполнительная сестра милосердия, не могла мне ничего на это возразить, да и не возражала. На третий день болезни Жан очнулся от своего забытья. Фанни и я сидели по обеим сторонам его кровати и наблюдали за его медленным пробуждением.
Больной повернул голову сперва ко мне, потом к ней. У меня появилось предчувствие, что он сейчас произнесет наши имена и тем самым обнаружит, что он узнает нас, что он видит. Ведь он уже научился быстро различать электромагнитные особенность различных людей. Из предосторожности я поспешил заговорить с ним раньше, чем он успел что-нибудь сказать:
– Мы здесь, Жан, мадемуазель Грив и я, вы меня слышите?
Он знаком дал мне понять, что слышит меня, затем долго снова лежал без движения. Потом он взял наши руки и медленно соединил их вместе, точно совершил какой-то торжественный обряд.
– Monsieur u madam… – прошептал он.
Глядя на его лицо, становилось ясно, что ему уже не суждено никогда улыбнуться.
Каким мы обменялись взглядом, мы, которых он соединял с такой трогательной простотой! Я видел, как глаза Фанни наполнились слезами. Не будучи в силах сдерживаться, она опустилась на колени и судорожно рыдала, положив голову на кровать.
После некоторого молчания Жан Лебри снова принялся что-то шептать. Я нагнулся к нему, чтобы лучше расслышать.
– Бар! – говорил он. – В письменном столе… Средний ящик… Там завещание!.. Возьмите его!.. У мамы предрассудки… Она будет против… Вы знаете, против чего… Но завещание… категорическое… Я завещаю вам мои глаза… Я разрешаю вскрытие… Ах! Прозоп звонит у двери… Не давайте ему войти! Где мой револьвер?.. Фанни, вы слышите звонок?.. Это Прозоп!.. Он сжег больницу… Он не получит моих глаз… Как он звонит! Как он звонит!..
У него снова поднялся жар и начался бред. Из уст Жана лился безудержный поток слов, иногда непонятных, но в большинстве случаев открывающих его сокровенную тайну.
Его преследовали воспоминания о войне и главным образом – о пребывании в плену. Опасаясь того, что его разговоры могут возбудить любопытство и вызвать всякие пересуды, я устроил так, что с этого дня за ним ухаживали поочередно только мы с Фанни, тем более, что я преклонялся перед ее выносливостью и был бесконечно благодарен за умение молчать.
Состояние Жана резко ухудшилось. Он то бредил, то погружался в забытье. Иногда, в моменты просветления, он слабым голосом говорил с нами о нашей будущей супружеской жизни. Казалось, что это был единственный вопрос, который его интересовал…
Но на шестой день вечером, после того, как я сделал ему подкожное вспрыскивание, он вдруг спросил меня, указывая в угол комнаты:
– Что вы там спрятали?
– Там, наверху? Там ничего нет. Вам просто что-то показалось, Жан!
– Зачем вы меня обманываете? Скажите мне, Бар, что там такое?
Веки его широко раскрылись, обнажив его глаза, такие же, как глаза статуи. Он следил взглядом за движением своего видения. Оно, видимо, вскоре исчезло, потому что он перестал говорить о нем.