Кто научил пражан всему этому, кто подсказал им, как действовать? Проснулись ли в них воспоминания о 1848 годе?[110] Заговорил ли в кондукторах с Жижкова дух гуситских предков? Да, жижковы укрепления из повозок сродни баррикадам из поваленных трамваев, а гуситская палица — предтеча фаустпатрона.
В так называемые мирные времена чехи до невозможности будничны. Влюбленный в Прагу Станислав не раз изумлялся несоответствию между этим чудесным городом и прозаическими устремлениями его обитателей. Пражане — мужчины и женщины, рабочие и буржуа, жители центра и окраин — любили потолковать о еде и напитках. Правда, при протекторате не поговоришь вслух на улице о том, что передавало сегодня московское или лондонское радио и как далеко продвинулась Красная Армия. Но ведь и в годы Первой республики разговоры пражан сводились обычно к отбивной с капустой и кружке пива. Быть может, это потому, что наш трудолюбивый народ долгие годы жил впроголодь в своей богатой стране. При австро-венгерской монархии мы работали на «альпийские страны», при Первой республике — на чешских хозяев, при протекторате — на немецких господ. Каждый из нас глубоко понимал Конделика[111] и Швейка, но вот пробил час, и из народа встало божье войско. Станислав сам уже однажды пережил это в дни мобилизации.
Сейчас Прага ощетинилась и, исполненная решимости, строила гуситские баррикады. Знаете вы, где была построена первая в Праге баррикада, еще до того, как радио призвало к баррикадной борьбе? В субботу утром в районе Панкраца, перед Янечкарной, рабочие выкатили бочки из-под бензина и перегородили дорогу, увидев, что нацисты выезжают из Праги по Будейовицкому шоссе. Раздавались возгласы: «Немцы хотят удрать, не пустим их!» И, претворяя в дело слова Готвальда, рабочие выбежали из заводских ворот и разоружили эсэсовцев.
Прага своими руками разбирала мостовые, валила набок громадные фургоны: уставшие мужчины сами не знали, откуда у них берутся силы. Прага несла на баррикады железные прутья со строек и мусорные урны, ящики железных обрезков, котлы и старые ванны, выволакивала металлолом, который чехи должны были сдать, но не сдали на военные нужды Третьей империи. Рабочие с Чешско-моравского завода вытащили на либеньские баррикады станки, изувеченные бомбежкой, школы отдали парты, домашние хозяйки — старые железные печки. Жители Летны и Дейвиц рубили расцветающие каштаны. Барборка отдала каркас от зонтика и вместе с Неллой притащила на баррикаду старый письменный стол надворного советника Вита. Стол очень пригодился, в его ящики Нелла с Барборкой напихали все гайки, винтики, мотки проволоки и слесарные инструменты Тоника. Прага превратилась в тысячи упрямых укрепленных городков, и каждый из них твердил: «Они не пройдут!»
Баррикады были не только преградой для немецких танков, они имели громадное моральное значение. Их строили все — мужчины и женщины, дети и подростки, старики и старухи. Сражался каждый. Это поднимало дух. Как это было нужно!
В дождливое воскресенье по Праге пополз дым пожаров, послышались крики убиваемых детей. В районе Панкраца был когда-то трактир с красочным веселым названием «Зеленая лисица». По имени трактира стали называть и весь этот квартал, населенный мирными садоводами, разводившими клубнику. Трактир давно перестал существовать, на его месте построили школу, и теперь в этой школе квартировала эсэсовская команда. Через дорогу отсюда — Панкрацкое кладбище. Эсэсовцы были злы на жителей Панкраца за то, что те накануне, при взятии тюрьмы, вывели из строя немецкие танки. Гитлеровцы решили выместить злобу на невинных людях. Они выгнали из убежищ женщин, детей и стариков, заперли их в казарме и, проломив кладбищенскую степу — вести свои жертвы через главный вход они не рискнули, — выгнали пленников через этот пролом на кладбище и заставили их вырыть общую могилу — большую глубокую яму. Затем эсэсовцы принялись расстреливать людей и бросать их в эту яму. Недобитых засыпали землей. Трупов было столько, что они не поместились в яме, там и сям из нее торчали детские тела. Эсэсовцы любят порядок: Alles glatt[112]. Они пустили по мертвым и умирающим людям танк и выровняли поверхность.
Один мальчуган уцелел. Когда начался расстрел, мать в смертельном ужасе обняла правой рукой сына, левой — дочь, а младшего мальчика посадила на колени. Обомлевший от ужаса ребенок упал на землю, и трупы матери и двух других детей прикрыли его. Когда все кончилось, мальчик выполз. Первое время он не мог говорить.
Тому, кто потом видел истерзанные детские тела в панкрацкой прачечной, кто шел искать своих пропавших близких и находил их среди трупов в Михельской церкви, кто снимал со столбов людей, распятых эсэсовцами на Пражачке, а в Оленьем рву находил студентов с выколотыми глазами, кто оборонял либеньскую баррикаду, на которую наступали немецкие танки, гнавшие перед собой чешских женщин и детей, тому казалось, что уже никогда в жизни он не улыбнется. И он знал только одно: бить, бить, бить немцев! В Альжбетинской больнице лежал паренек, подорвавшийся на фаустпатроне, с которым он не умел обращаться; у парня лопнули обе барабанные перепонки. Он то и дело вскакивал с кровати с криком, что ему надо обратно в бой, в бой… Сиделки едва могли удержать его.
У наших парней были львиные сердца, но никакого военного опыта. Ударит в тебя пуля, а ты даже не знаешь, откуда она. Целишься в нациста на крыше, а другой нацист в это время стреляет тебе в спину. Кинешься с топором на эсэсовца, а он прострочит тебя из автомата. С топором потому, что у тебя нет ничего другого. В этом-то все горе! Голодная, затемненная Прага мечтала не о еде, не о питье, а об оружии. Сбросьте же нам его, ведь вы обещали! Помогите же нам, нас убивают, убивают, а вы так близко…
Появились два пронырливых американских «джипа», немцы их не тронули. Американцы приехали, поглядели и снова исчезли. Говорят, что это были журналисты. Могли и не приезжать!
Над Прагой, словно гигантские цирковые трапеции, раскачиваемые ветром, колебались на радиоволнах переговоры с Франком. Люди знали заранее: как только закончатся эти переговоры и начнется перемирие, Франк снова нарушит его, снова загремят орудия.
Настала ночь с понедельника на вторник, тревожная ночь.
Гитлеровцы неистовствовали. Днем они бомбили Вацлавскую площадь — ох, и грохоту было! У Мити даже мурашки бегали по спине. Он все еще сидел на пятом этаже в немецкой гимназии, ни на шаг не отходя от своих пленных. Страшно ему было очень, хоть он и не показывал этого. Мальчику все казалось, что бомбы летят именно на него — вернее, на тот дом, где он стоял на часах.
По Праге разнеслась весть, что гитлеровцы, разузнав, в каких домах собраны пленные нацисты, освобождают их. Они якобы уже захватили школу в Либени. Митины пленные тоже явно надеялись на это. Они начали вставать, подходили к дверям, выглядывали в коридор, не идут ли к ним на выручку. Но суровый Митя стоял у дверей со своим незаряженным ружьем и никого не выпускал. Этого еще не хватало!
Если бы давно, в годы мира и спокойствия, кто-нибудь напророчил пражанам, что половина из них будет ночевать на баррикадах у перекрестков и около мостов, а другая половина пойдет спать в подвалы, они бы сказали: «Что за чушь!» А сейчас пражане уже привыкли к такой жизни и прочно обосновались в подвалах, принесли туда коврики и пледы. Яроушек Вах спал в корыте, Аленка в колясочке, совсем как дома, у детей были с собой игрушки, старик Вашата принес канарейку в клетке, Нелла — радиоприемник. Зеленый кошачий глазок светился в сыроватом полутемном подвале, вокруг сидели люди на складных стульях и в старомодных, уже не годных для квартир, креслах и слушали. Новости вечером в понедельник были невеселые: танки Шернера идут на Прагу.
В бомбоубежище Неллы появился старый человек в измятом дорогом костюме, небритый, с глазами навыкате. Никто его не знал, никогда его тут не видел.