— Ему это не повредит? — спросила она, думая о будущем ребенке, и этот вопрос показался Елене безумным.
— Не повредит! — тихо успокоила она Тоничку и улыбнулась ей, собрав все силы, улыбнулась той самой «военной улыбкой», которой улыбалась когда-то своему мужу ее мать Нелла. Как будто теперь это не все равно!
Машина с шумом прошла по мосту… «Очевидно, это мост на Штванице, девчонкой я ездила туда играть в теннис… Для мамы это будет страшный удар… Интересно, видны ли отсюда Градчаны? — Елена старалась, но никак не могла вспомнить. — Как это я раньше не обращала внимания!»
Словно в ответ на ее мысли в темной машине раздалось пение. Женщины запели «Где родина моя»[53]. Словно порыв ветра ворвался в сердце Елены. Серебряный ветер, пронизанный солнцем, дождем и благоуханием родной земли, увлек Елену с собой, и она запела вместе со всеми. Вначале в голосах узниц отражались неуверенность и страх. Но мелодия ширилась, становилась сильнее и чище, узницы пели, и с них, как увядшие листья с веток, опадали боязнь, страдание и тоска. Словно свет и воздух ворвались вместе с гимном в этот гроб на колесах. Елене казалось, что песня зрительно ощутима.
Шум воды в лугах зеленых,
гул лесов на горных склонах,
птичий свист в садах весной —
всюду словно рай земной!
[54] Внутреннему взору Елены представилась картина, которую она — в те годы счастливая жена и мать — видела, возвращаясь с Тоником и Митей на родину после нескольких лет разлуки. Весенняя земля цвела, яблони стояли в девичьей фате, миллионы цветов виднелись за оградами, и на эти цветы слетались пчелы святого Прокопа. Яблони, выращенные чешскими братьями-садоводами, как веселые подружки, выстроились вдоль дорог по всей Чехии вперемежку с цветущими черешнями.
А переполненная машина мчалась по Голешовицкой набережной мимо боен, и обреченные женщины пели в ней «Где родина моя». Как когда-то Елена пела в школе, как пел Митя и будут петь его дети, как поют чехословацкие солдаты в степях Бузулука и на меловых берегах Великобритании — в разных концах света, по обе стороны креста, на котором гитлеровцы распяли чешский народ. Узницы пели, и перед ними, как наяву, вставало прекрасное лицо родины — черные брови лесов, голубые глаза озер, львиная грива желтеющих нив и тонкие жилки дорог и тропинок, где встречается человек с человеком, милая с милым, край, где природа укрощена и приручена трудолюбивым народом, край, украшенный трудом поколений, зеленая Чехия, белые города, красные трубы на фоне синих гор. Эти горы снова станут нашими! Нашими станут истоки рек, все вернется в руки твои, чешский народ!
Это чешские края,
Это родина моя.
Любимая мелодия, близкая сердцу, но слишком трогательная, вызывающая слезы умиления. «Не плачь, мама, не плачь, слезами нам не поможешь…»
Елена всю жизнь стыдилась слез. Мы сражались, подруги, и мы умрем как солдаты. Не уговариваясь, даже не переглянувшись, Анка с Еленой и «тетя Чистая», кончив «Над Татрами»[55], запели:
Вставай, проклятьем заклейменный!..
Машина еще раз с грохотом проехала по мосту, — какой это Тройский или Либеньский? — и помчалась по другому берегу Влтавы. Казалось, в этом пении слышится грозный шум толпы перед Зимним дворцом в Петрограде, вопли жен рабочих после страшного взрыва динамитного завода в Болевке, поступь шахтеров в Мосте[56] и возгласы возмущенного народа перед парламентом, когда буржуазное правительство отдало Гитлеру пограничные горы, речь Готвальда с парламентского балкона… «Тоник, Тоник, тогда мы были вместе… Хорошо, что сейчас тебя нет со мной!» Вспомнилась Елене и забастовка нехлебских ткачей. Тогда застрелили Франтишку Поланскую… Как хорошо знала Елена эту женщину, ее валик для плетения кружев, ласточек, что прилетали к ней каждый год, гиацинтовые луковицы, которые она хранила в погребе… в них дремала весна. Капитал спустил на Поланскую полицейских, а на нас — гитлеровцев. Все это связано, все это тесно связано!..
Шофер переключил скорость, машина накренилась на повороте… уж не в Либени ли мы, недалеко от Буловки?.. Перекресток, звенит трамвай… На шоссе выбегает неизвестный с каким-то предметом в руке, останавливает черную машину Гейдриха. Другой неизвестный бросает бомбу… Молодцы! Наверно, они хорошо натренировались. Итак, мы едем по той самой дороге, где было совершено покушение? Трудно угадать вот так, вслепую. Бог знает, куда нас везут, но, судя по тому, как вдруг взъярились эсэсовцы…
Никто не даст нам избавленья…
— Halt’s Maul![57] — ревет эсэсовец и вскакивает, как ужаленный. — Shweigen! Sonst schiesse ich![58]
— Стреляйте! — как во сне говорит Еленка. — По крайней мере, сразу отделаюсь.
На нее обрушивается кулак гестаповца. Но эта расправа — как масло в огонь: женщины поют еще смелее и громче. Мать неродившегося ребенка, которая только что так боялась за него, поет со всеми. Что остается делать эсэсовцам? Они обязаны довезти узниц живыми на место казни.
Ход машины стал мягким, тяжелым и беззвучным, ее резиновые шины катились теперь по немощеной дороге. В закрытом кузове посветлело, в щели проник свежий загородный воздух. Цыганка жадно вдыхала его, раздувая красивые ноздри. «Теперь скоро выпустят», — думала она. Она не понимала ни по-чешски, ни по-немецки и все еще не догадывалась, куда их везут. Никто из попутчиц не станет объяснять ей это, боже упаси!
Теперь они, наверно, проезжают мимо зеленых домиков и небольших садоводств, которых так много в предместьях Праги. Елена любила эти места, где кончается город и начинаются новостройки, стадионы и кладбища. Она не знала точно, где находится стрельбище в Кобылисах, ей в жизни не приходилось бывать там, да и зачем? Но «тетя Чистая», жительница Либени, услышав, как машина поехала по немощеной дороге, тотчас сказала: «Мы уже почти на месте».
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
Звуки песни вылетали из мчавшейся машины, проносились над розовыми палисадниками предместья Дяблице, бились в наглухо закрытые окна.
— Опять везут коммунистов, — говорили люди в домиках, стоя у тщательно затемненных окон. — Коммунисты всегда поют перед казнью. Боже, и когда придет конец этим убийствам!
Ежедневно, на рассвете и вечером, перед заходом солнца, через Дяблице проносились дьявольские кортежи смерти: впереди в открытых машинах команда гестаповских палачей, за ними полицейские машины с обреченными. Эти кортежи пугали жителей предместья перед сном и будили их на рассвете. А по ночам грузовые машины увозили в крематорий безмолвный груз. С шести вечера до шести утра жителям Дяблице было строжайше запрещено выходить на улицу, все окна должны были быть закрыты и тщательно затемнены, подходить к ним было нельзя. Однажды гитлеровский солдат выстрелил в окно, заметив тень за занавеской. Но жители предместья нашли выход: они выбрали наиболее удобно расположенный домик из тех, что стояли на косогоре, вынули черепицу в крыше и, забираясь на чердак еще до захода солнца, смотрели в это отверстие. Видно было далеко, вплоть до того места, где сейчас на лесистом горном склоне расправил свои белые плечи большой березовый крест. Территория стрельбища была обнесена каменной стеной, огорожена колючей проволокой и охранялась часовыми. Но люди, тайком глядевшие сквозь дыру в крыше, все-таки видели, что там происходит. И тот, кто видел, уже не мог сомкнуть глаз. Рев запущенных моторов, ружейные залпы и пение расстреливаемых страшным призраком врывались в жизнь обитателей уютного предместья, и многие его жительницы еще долго после осадного положения ходили к невропатологам.