В его словах звучало отчаяние, которое показалось ей оборотной стороной пророческого пыла Миляги. За время, что она знала их, они словно бы обменялись жизнями: беззаботный любовник Миляга превратился в исполнителя воли небес, в то время как Сартори, создавший не один ад, теперь держался за свою любовь, как за последнее спасение.
— Разве удел божеств не в том, чтобы возводить города? — спросила она мягко.
— Не знаю, — сказал он.
— Что ж… нам до этого нет никакого дела, — сказала она, имитируя равнодушие влюбленной без ума женщины ко всему остальному, кроме предмета ее любви. — Мы забудем о Незримом. У меня есть ты, у тебя есть я… У нас будет ребенок, и мы сможем быть вместе хоть целую вечность.
Этими словами она хотела вынудить его на признание, которое он не решился сделать раньше, но неожиданно для нее самой в них оказалось столько правды и столько надежды, что сердце ее сжалось от боли. Однако она расслышала в шепоте возлюбленного эхо тех же самых сомнений, которые сделали ее отверженной в доме, что остался у нее за спиной. Боль, которую причинил ей этот подлог, отнюдь не была смягчена его успешным результатом. Когда Сартори испустил тихий стон, она едва не покаялась в своем обмане, но поборола это желание в надежде, что новый приступ страдания выжмет из него все, что он знает, хотя, как она подозревала, раньше он не признавался ни в чем подобном даже самому себе.
— Не будет никакого ребенка… — сказал он, — и мы не сможем быть вместе.
— Почему? — спросила она все тем же деланно оптимистичным тоном. — Мы можем уйти прямо сейчас, если ты хочешь. Нас ничто не держит — мы можем спрятаться где угодно.
— Негде спрятаться, — ответил он.
— Ну, мы найдем место.
— Таких мест больше нет.
Он высвободился из ее объятий и отступил в сторону. Она обрадовалась его слезам: они скрывали от него ее двуличие.
— Я уже говорил Примирителю, что сам себя разрушаю… Я сказал, что вижу творения моих рук и сам же начинаю подготавливать их уничтожение. Но потом я спросил себя: а чьими же глазами я на них смотрю? И понял, что это взгляд моего Отца, Юдит. Взгляд моего Отца…
Неожиданно для самой Юдит память ее воскресила образ Клары Лиш и ее слова о мужчине-разрушителе, который не успокоится, пока не уничтожит весь мир. А разве существовало более полное воплощение мужского начала, чем Бог Первого Доминиона?
— …Итак, когда я смотрю на творения моих рук Его глазами, я хочу их уничтожить… — прошептал Сартори. — …но что же видит Он Сам? Чего Он хочет?
— Примирения, — сказала она.
— Да, но для чего? Это не начало новой жизни, Юдит. Это конец. Когда Имаджика вновь обретет целостность, Он превратит ее в пустыню.
Она отшатнулась от него:
— Откуда ты знаешь?
— Мне кажется, я всегда это знал.
— И ничего не говорил? Все твои разговоры о будущем…
— Я не осмеливался признаться в этом даже самому себе. Мне хотелось верить в то, что я ни от кого не завишу. Ты наверняка это поймешь. Я видел, как ты боролась за то, чтобы смотреть на мир своими собственными глазами. Я делал то же самое. Я не хотел соглашаться с тем, что Он — во мне. И только теперь…
— Почему именно теперь?
— Потому что сейчас я вижу мир своими глазами. Я люблю тебя своим сердцем. Я люблю тебя, Юдит, и это означает, что я свободен от Него. Я могу признаться в том, что знаю.
Он обнял ее, содрогаясь от беззвучных рыданий.
— Спрятаться негде, любовь моя, — сказал он. — Мы проведем несколько минут… несколько прекрасных, счастливых минут. Потом все будет кончено.
Она слышала все, что он говорит, но в то же самое время мысли ее были заняты тем, что происходит в доме у нее за спиной. Несмотря на слова Умы Умагаммаги, несмотря на ревностный пыл Маэстро, несмотря на все бедствия, которыми грозило бы ее вмешательство, Примирение должно было быть прервано.
— Мы еще можем Его остановить, — сказала она Сартори.
— Слишком поздно, — ответил он. — Пусть он насладится своим торжеством. А мы можем победить его иначе… более чистым способом.
— Как?
— Мы можем умереть вместе.
— Это не победа, это поражение.
— Я не хочу жить, ощущая внутри себя Его присутствие. Я хочу лечь с тобой рядом и умереть, любовь моя. Это будет совсем не больно.
Он распахнул куртку. За поясом у него было два длинных ножа, поблескивавших в свете сияющей пелены, но блеск его глаз был еще более опасным. Слезы его высохли. Он выглядел почти счастливым.
— Есть только один путь, — сказал он.
— Я не могу!
— Если любишь меня, то сможешь.
Она отпрянула от него и попятилась.
— Я хочу жить!
— Не оставляй меня, — сказал он, и слова его прозвучали не только мольбой, но и предупреждением. — Не отдавай меня моему Отцу. Прошу тебя. Если ты любишь меня, не отдавай меня моему Отцу.
Он вытащил ножи из-за пояса и двинулся вперед, предлагая ей один, словно уличный продавец, торгующий самоубийством. Она ударила по рукоятке, и нож вылетел у него из рук. Перед тем как повернуться лицом к дому, она еще успела взмолиться Богиням о том, чтобы Клем не закрыл дверь. Молитва ее исполнилась, а судя по ярко освещенному порогу, он еще и зажег внутри все найденные в доме свечи. Устремившись к двери, она услышала за спиной голос Сартори. Он произнес одно лишь ее имя, но в голосе его слышалась угроза. Она не отозвалась — ее бегство и так было достаточно красноречивым ответом, — но, добежав до тротуара, позволила себе оглянуться. Подобрав упавший нож, он выпрямился и снова произнес ее имя:
— Юдит…
Это предупреждение было совсем иного рода. Краем глаза она уловила слева от себя какое-то движение. На нее наступал один из гек-а-геков — тот самый, который точил о дерево когти. Его полная зубов плоская пасть была широко разинута.
Сартори приказал ему остановиться, но гек-а-гек был с норовом и продолжал преследование. Попятившись к крыльцу, она услышала у себя за спиной чей-то возбужденный возглас. На ступеньках стоял Понедельник, на котором не было ничего, кроме нижнего белья не первой свежести. Как одержимый, он размахивал над головой палкой. Пригнувшись, чтобы не попасть под его удар, она взбежала по ступенькам. Стоявший на пороге Клем уже протягивал руки, чтобы втащить ее внутрь, но она обернулась, зовя Понедельника за собой, как раз в тот момент, когда гек-а-гек достиг крыльца. Не вняв ее крикам, Понедельник остался на месте и, размахнувшись, со свистом опустил палку на голову гек-а-геку. Палка разлетелась в щепки, но удар достиг цели, и гек-а-гек лишился одного выпученного глаза. Однако, несмотря на рану, инерция по-прежнему несла его вперед, и хотя Понедельник пытался увернуться, зверь успел достать его спину одним из свежеотточенных когтей. Паренек вскрикнул и пошатнулся, но Клем схватил его за руку и втянул в дом.
Наполовину ослепший зверь продолжал свое преследование. Его запрокинутая от боли голова была лишь в ярде от ног Юдит. Но взгляд ее был устремлен не в зубастую утробу, а на Сартори. Он направлялся к дому, сжимая в каждой руке по ножу. Слева и справа от него шествовали гек-а-геки. Глаза его были устремлены на нее и светились скорбью.
— В дом! — завопил Клем, и она метнулась через порог.
Одноглазый овиат попытался последовать за ней, но Клем действовал быстро. Тяжелая дверь захлопнулась, и Хои-Поллои немедленно задвинула засовы, оставив раненого зверя и его еще более раненого хозяина в полной темноте.
Но Миляга ничего этого не слышал. Он наконец-то преодолел Ин Ово и оказался над Аной, где ему и другим Маэстро предстояло свершить предпоследнюю фазу ритуала. В этом месте повседневная жизнь пяти чувств была излишней, и Миляге казалось, будто он погрузился в сон, в котором он обладает совершенным знанием, не сознавая самого себя, и могуществом, которое, однако, не сосредоточено в одной точке, а распылено в пространстве. Он не жалел о теле, оставленном на Гамут-стрит. Даже если он никогда не вернется в него, большой потерей это не будет. Его теперешнее состояние было куда прекраснее и утонченнее: он был похож на цифру в некоем совершенном уравнении, которую нельзя ни удалить, ни сократить, ибо только такой, какова она есть — ни больше ни меньше, — она сможет изменить общую сумму.