Никогда еще Миляга не произносил слога, который дался бы ему так трудно.
— Да, — сказал он.
Мистиф поднял руку, которая была не более чем пятипалым сгустком дыма, и поднес ее к губам Миляги. Физического прикосновения Миляга не почувствовал, но сердце рванулось у него из груди.
— Мы не потеряем друг друга, — сказал Пай. — Прошу тебя, верь в это.
Потом мистиф отнял руку, повернулся и пошел в сторону Просвета. До него оставалось около дюжины ярдов, и чем ближе подходил к нему мистиф, тем быстрее билось сердце Миляги и так уже чуть не сошедшее с ума от прикосновения Пая. Его удары отдавались у него в голове громовым звоном. Даже сейчас, уже зная, что он не может вернуть назад дарованную свободу, Миляга неимоверными усилиями удерживал себя от того, чтобы не броситься за Паем и не заставить его помедлить хотя бы одну секунду, чтобы еще раз услышать его голос, постоять с ним рядом, побыть тенью тени.
Пай не стал оглядываться. С жестокой легкостью он ступил на ничейную землю между твердой реальностью и царством ничто. Миляга не стал отводить взгляд и продолжал смотреть ему вслед с твердостью скорее вызывающей, чем героической. Мистиф был стерт, словно набросок, который уже сослужил службу своему создателю и был уничтожен за ненадобностью. Но в отличие от наброска, который — сколько его ни стирай — все равно оставляет на листе следы ошибки художника, Пай исчез полностью и окончательно, и безупречная пустота сомкнулась за ним. Если бы Миляга не удерживал мистифа в своей памяти — этой ненадежной книге, — можно было бы подумать, что его вообще никогда не существовало.
Глава 41
Когда он вернулся к лагерю, его встретили взгляды пятидесяти или более человек, собравшихся у двери. Все они, хотя и с некоторого расстояния, без сомнения, стали свидетелями того, что только что произошло. Пока он проходил мимо, никто не осмелился и кашлянуть. Потом он услышал у себя за спиной нарастающий шепот, словно гул насекомых. Неужели им нечем заняться, кроме как сплетнями о его горе? — подумал он. Чем скорее он уйдет отсюда, тем лучше. Он распрощается с Эстабруком и Флоккусом и немедленно покинет это место.
Он вернулся к постели Пая, надеясь найти что-нибудь на память о нем, но единственным знаком его присутствия была вмятина на подушке на том месте, где лежала его прекрасная голова. Ему захотелось самому прилечь ненадолго на постель Пая, но вокруг было слишком много людей, чтобы позволить себе такую слабость. Он даст волю скорби позже, за пределами этих полотняных стен.
Миляга приготовился уйти, но в этот момент появился Флоккус. Его гибкое тело пританцовывало, как у боксера, ожидающего удара.
— Прости мое вторжение, — сказал он.
— Я так или иначе собирался тебя найти, — сказал Миляга. Чтобы сказать тебе спасибо и до свидания.
— Прежде чем ты уйдешь, — сказал Флоккус, судорожно моргая, — меня попросили передать тебе… — Пот словно смыл с его лица всю краску; запинался он на каждом слове.
— Прости меня за грубое поведение, — сказал Миляга, пытаясь как-то успокоить его. — Ты делал все, что мог, а в награду получил от меня только несправедливые упреки.
— Не стоит извиняться.
— Пай должен был уйти, а я должен был остаться. Вот и все.
— Как хорошо, что ты вернулся, — бормотал Флоккус. — Какая радость, Маэстро, какая радость.
Это обращение навело Милягу на догадку.
— Флоккус? Ты что, боишься меня? — спросил он. — Ведь я же вижу, что боишься.
— Боюсь? Ну, как сказать… В общем-то, да. В некотором роде. Да. Ты подошел так близко к Просвету, и тебя не затянуло туда, а потом — ты так изменился… — Тут только Миляга обратил внимание, что черное облако до сих пор облепляет его. — …Так вот, все это представляет дело совсем в другом свете. Я не понимал, прости меня, это было очень глупо с моей стороны, но, понимаешь, я не понимал, что нахожусь в обществе, ну, как это сказать, такой силы. Если я, понимаешь, там, что ли, чем-то, так сказать, обидел или оскорбил…
— Нет, что ты.
— Ну, я, может быть, вел себя слишком вольно…
— Мне было приятно быть в твоем обществе, Флоккус.
— Спасибо, Маэстро. Спасибо. Спасибо.
— Пожалуйста, перестань меня благодарить.
— Хорошо. Непременно. Спасибо.
— Ты говорил, что должен мне что-то передать.
— Я должен? Да, должен.
— От кого?
— От Афанасия. Ему очень хотелось бы вас увидеть.
Вот и третий человек, с которым он должен попрощаться, подумал Миляга.
— Только отведи меня к нему, если можешь, — сказал он, и Флоккус, безмерно счастливый, что остался в живых после этого разговора, повел его прочь от пустой постели.
За те несколько минут, которые отняло у них путешествие по телу полотняного зверя, ветер, почти не ощутимый в сумерках, стал подниматься. К тому времени, когда Флоккус привел его в комнату, где ждал отец Афанасий, стены лагеря бешено сотрясались. Пламя расположенных на полу светильников трепетало при каждом порыве ветра, и в его отблесках Миляга увидел, какое скорбное место Афанасий избрал для расставания. Комната служила моргом: пол ее был завален трупами, закутанными в самые разнообразные тряпки и покрывала. Некоторые были аккуратно завернуты, большинство — едва прикрыты. Еще одно доказательство того, что никакими целительными свойствами это место не обладало. Но ни время, ни место не располагали к тому, чтобы вести спор об этом. Не стоило оскорблять чужую веру, когда ночной ветер сотрясал стены, а под ногами валялись мертвецы.
— Хотите, чтобы я остался? — спросил Флоккус у Афанасия, уже перестав надеяться на освобождение.
— Нет, нет. Идите, — ответил Афанасий.
Флоккус повернулся к Миляге и отвесил ему небольшой поклон.
— Для меня это было большой честью, сэр, — сказал он и поспешно удалился.
Когда Миляга вновь обернулся к Афанасию, тот уже стоял в дальнем конце морга, пристально глядя на одно из завернутых в саван тел. Перед приходом в это мрачное место он переоделся, сменив свободный яркий плащ на синие одеяния такого темного оттенка, что они казались почти черными.
— Итак, Маэстро… — сказал он. — Я искал Иуду в нашем стане и пропустил тебя. Весьма неосторожно с моей стороны, не так ли?
Все это было произнесено доброжелательным светским тоном, что сделало и без того туманное заявление вдвойне загадочным для Миляги.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил он.
— Я хочу сказать, что ты обманом проник в наш лагерь, а теперь собираешься удалиться, не заплатив цену за осквернение святыни.
— О каком обмане идет речь? — сказал Миляга. — Мистиф был Полем, и я думал, что здесь он может поправиться. А если я не сумел соблюсти какие-то формальности у Просвета, то, надеюсь, вы простите меня. У меня не было времени пройти курс теологии.
— Мистиф не был болен. А если и был, то ты сам сделал его больным, чтобы втереться в наши ряды. Даже не пытайся возражать. Я видел, что ты там делал. Что собирается сделать мистиф? Доложить о нас Незримому?
— Ты не мог бы сказать поточнее, в чем конкретно ты меня обвиняешь?
— Я даже задумывался, действительно ли ты пришел из Пятого Доминиона, или это тоже часть заговора?
— Нет никакого заговора.
— Но я слышал слова о том, что революция и теология — вещи несовместимые, что кажется мне очень странным. Как вообще одно можно отделить от другого? Если ты собираешься изменить хотя бы крошечную деталь в своей жизни, ты должен отдавать себе отчет в том, что рано или поздно последствия этого изменения достигнут божественных ушей, и тебе надо держать ответы наготове.
Миляга выслушал эту тираду, думая, а не проще ли уйти и оставить Афанасия бредить в одиночку. Было совершенно очевидно, что ни в одном его слове нет ни капли смысла. Но он чувствовал себя обязанным проявить немного терпения, хотя бы в благодарность за те мудрые слова, которые он произнес над ними во время венчания.
— Так ты думаешь, что я являюсь участником какого-то заговора? — спросил Миляга. — Я правильно понял?