…Те двое, молодых, — ничего не скажешь, ребята с огнем. Особенно один, у него ваза прямо поет, диво дивное, а не ваза. Художество! Не дотянуться! И поразит же гром талантом такого немудрящего. Собой неказистый, лицо рябоватое, глазки как щелочки. Нет, не спрашивает талант, на чью голову ему сесть. Этот парнишка себя еще раздокажет.
И сердце дедушки Искры щемило от счастья и зависти.
Что до профессора — тот не конкурент. Ваза как ваза, скучное дело, много таких было и не одна еще будет.
А что получилось у него самого?
Срам и позор, а податься уже некуда.
Он входит на художественный совет и приносит четыре модели ваз. Он раздавлен. Он знает — это не то. Кто бы что ни сказал, все равно дедушка Искра знает: не то! Как побитый входит мастер на художественный совет. Гордый — он жмется в угол. Упрямый — не поднимает голову.
…Что это там говорят? И один, и другой, и третий. И парнишка тот, рябоватый? Лучшие вазы — вазы мастера Искры.
Он не верит! Неправда! Не может этого быть!
Вазы плохие, ему ли не знать!
И, выйдя с завода, шагая домой, он садится на камень в чьем-то чужом дворе и закрывает руками лицо. Если б мог — он бы сейчас заплакал. И подумать только, подумать только! Справедливость какая!
Справедливость? Или пожалели, поняли, что нельзя ему, мастеру из Опошни, сгореть со сраму. Ведь самая лучшая ваза — зачем врать — была у того, у молоденького, рябого.
— Ничего, сынок, — бормочет дедушка, — я тебе раздокажу, я тебе ответ дам. Ты дал мне намек, я ответствую. Спасибо вам, люди, спасибо за доброе слово. Вы мне его вперед подарили.
Лишь теперь, услыша его, дедушка Искра сделает настоящую вазу. Он за доверие отблагодарит. Он крылатый.
Она большая, вдвое больше Тарасика. Дедушка сделал ее на гончарном станке. Говорят, что этого не бывает. Но мастер Искра думает иначе.
Можно, конечно, сделать модель на станке — по шаблону, потом ее увеличат, запросто переведут в настоящий масштаб, перельют в форму, разрежут на куски…
Но для мастера Искры отливка — мертва. Он сделает вазу без отливки. Живая выйдет она из-под его рук.
Дедушка работал не только пальцами. Он запускал в глину руки по локоть. И хоть верьте, хоть нет — обошлось без отливки: она родилась живая!
На работу мастера Искры глядели в щель не только парнишки-рабочие, — директор завода, инженер по обжигу, лаборанты… Чудо чудное! Он сделал ее без отливки — эдакая силища!.. Упрямый, бешеный человек!
Она сохнет. Стоит в просторной отдельной комнате. Он ходит вокруг нее, глядит на нее и не дышит. Края у нее широкие, один опущен к земле. Она на широкой ножке, и весело эдак она избоченилась. Руки круглые, тонкие, детские… Ну, может, чуток потолще руки Тарасика. А будет она цвета кобальта. Это значит — синяя. От нежной голубизны — голубой как небо — перейдет она в цвет густой. Нет, не сразу, нет. Между ярко-синим и бледно-синим синька будет переливаться, играть. И кто посмотрит на вазу, вспомнит и василек и плюгавую незабудку, а кто бывал на море — море вспомнит, волну морскую. Она будет сохнуть пять дней, пока не поступит в большую печь для того, чтоб ее прокалил огонь.
…Придет время — из зелени, из земли глянет в небо небесная, голубая, морская ваза мастера Искры!.. В парке вокруг нее станут играть ребята. Будут лепить из желтого песка пирожки… И посмотрят они невзначай на нее: разволшебную, расчудесную — синяя, а внутри пион… Вот примерно так. Пионы будут литься из вазы на землю, брызнут через ее края.
Мастер Искра ходит бесшумно вокруг широкой садовой вазы. Главное впереди. Что скажет обжиг? Что скажет эмаль?
Если хотите знать, он не поставит вазу в капсюль. Живой огонь ее обожжет. Огонь — стихия. Что еще скажет ему огонь? Не придумать того человеку, что пожелает природа. Пламя — оно природа, стихия, причуда. Пусть говорит свое слово огонь.
На пару будут они работать — мастер Искра и горн!
Все что угодно может выдумать пламя, но не скажет скучного, тусклого слова. Искра — человек рисковый, он не поставит вазу в капсюль.
Завтра — день обжига. Тридцать шесть часов простоит мастер Искра у своего маяка. Он станет смотреть в окошки горна. Гончары зовут те окошки гляделками. Регулировать силу пламени — дело тайное и волшебное. Это дело старого гончара. Он его никому не поручит, не передоверит. Вазу внесут в раскрытые двери горна. Потом его замуруют. Вспыхнет пламя, и, все накаляясь, медленно, постепенно забушует оно вокруг парковой вазы… Оно будет ее лизать осторожно. И вот загудит — и обнимет вазу со всех сторон…
Искра не отойдет от печи. Он будет смотреть в окошки-гляделки.
Завтра — обжиг. Завтра ее замуруют в печь. Сегодня, может, последнюю ночь он поспит спокойно.
Но и в эту ночь он не лег. Он шагал и шагал по городу. Не то чтоб он думал о вазе, он не думал о ней. Что-то в нем бродило, пело. Мастер Искра не мог спать, не мог вернуться домой. Мысли, чувства, растроганность, даже какое-то умиление безудержно владели им.
Он устал. Хотелось присесть на скамейку в парке. Он присел на скамью, но что-то снова его подбросило и повело дальше. Душевное волнение так сильно владело им, что мастеру вдруг показалось, будто вокруг него поют улицы. Это был один из прекраснейших часов его жизни, когда все как будто бы обрело слова. Каждое дерево, каждый дом, и набережные реки Москвы, и старый мост, перекинутый через реку.
Река Москва катила во тьме свои тусклые воды. Шумела чуть слышно. Он оперся о перила моста и, внимательно и вместе с тем не замечая реки, глядел вниз.
Глава девятая
А в этот же вечер папа Тарасика, едва дождавшись конца работы, пошел в свой старый дом. Он быстро шагал через двор, опуская глаза, подняв воротник, чтоб его не видали соседки. Знакомо тихо и нежно запело старенькое крылечко под ногами папы. Отцовская дверь была заперта. Он постучал разок, прислушался. Уж который вечер отца нет дома.
— Да чего ж ты рвешься, Богдашка? Напрасно рвешься, — сказал ему сосед-плотник. — Твой старик на заводе. Позавчера, в воскресенье, мы хлебнули по маленькой, так он вроде помешанный — все ваза да ваза какая-то. Толку я не понял, знаешь сам, от него не скоро добьешься. А в понедельник, часу эдак в шестом, опять на завод… Еще и светать не светало, а он уже шел через двор… Да что ты такой убитый? Правду говорят, тебя Сонька бросила?
— Верьте больше! — ответил папа. — Они наскажут… Сдал, понимаете, сопромат и решил навестить отца. Да никак не застану. А Соня в командировке.
— Сопромат? — спросил, удивившись, сосед. — Ага! Ну, значит, раз такое дело, надо выпить по маленькой.
— Нет, я, пожалуй, пойду, — сумрачно ответил папа и, не сдержав глубокого вздоха, пошел домой.
«Бросила, — рассуждал он. — Очень приятно. Привет! Уже молва пошла. Эх, жизнь! Не жизнь, а жестянка. Разве и правда купить четвертинку. Дом пуст, хоть шаром покати. Ни жены, ни отца, ни сына. Одна кошка — и та голодная. Куплю печенки, она любительница, пусть жрет, пусть отпразднует сопромат. К Тарасу бы зайти, так не отпустят его, пожалуй. Льгот нет. Потерял льготы, оскорбил, обидел ни за что ни про что хорошего человека, заведующую детским садом».
В руках — чекушка водки, печенка, консервы, батон за рубль сорок. В коридоре тьма, в комнате отощавшая грустная кошка.
— Жри, — вздыхая, говорит папа и нарезает печенку. — Приступай к действию. Не купил молока? Ничего! Обойдешься без молока. Надо терпеть. Люди терпят, и ты терпи.
Кухня переполнена кошкиным чавканьем. Папе так грустно, что ему неохота нести чекушку в свою одинокую комнату. Он выпивает натощак, прямо из горлышка, тут же на кухне. Кое-как, не садясь, закусывает консервами.
— Сопромат, — объясняет папа чекушке, — по существу, теперь самое время праздновать. Подумать только — сопромат! Тебе ясно?
Чекушке ясно. Она сочувствует и молчит.
Стоя он выпивает еще и еще. Отдает кошке остаток консервов, бредет в комнату, в темноте открывает радио… Как-никак, а все человеческий голос Нет, это голос не человеческий, а волшебный, это рояль!..