«А будь я проклят, если я завтра опять уйду», — говорил он себе. И он был проклят. И завтра и послезавтра он опять уходил. Москва большая. В Москве бывают футбол, состязания по легкой атлетике, шахматные турниры. В Москве много улиц, они просторные, широкие — по ним весело ходить большой компанией, а хотя бы и небольшой… Конечно, у них родился Тарасик… Но в Москве не закрыли кинотеатры, в Москве случаются и веселые вечеринки. Честное слово, он был хорошим отцом и очень любил Тарасика. Но не хором же петь колыбельные песни? Да и товарищи говорят: «Ты что, очумел, Богдан? Женился и закруглился?»
…А платье щекотало папину щеку, папино ухо и будто шептало ему: нет, нет, было не только плохое.
Было так много хорошего! Помнишь, Тарасик был уже большой, а вы танцевали по вечерам: по субботам, когда радио передавало вальсы. Кружились по комнате, наталкивались на обеденный стол, коляску, потом принимались кружиться по коридору. Соседки глядели молча на вспархивающее мамино голубое платье. Мама и папа кружились между сундуками, раскладушками, холодильником. Не выдержав, дед хватал Тарасика на руки и тоже пускался в пляс. Если было лето, они кружились по двору на удивление петухам. Петухи выскакивали из своих сарайчиков: двор был старый. Петухи усаживались в рядок на дощатый забор и, слегка наклонив головы, глядели кругло и глупо на маму и папу. По двору тихо гуляли куры, обалдело шарахались от кружившихся мамы и папы. А мама и папа, забыв обо всем на свете, так хорошо, так красиво танцевали между маленькими палисадниками, которые загораживали окошки нижних этажей. Тарасик подпрыгивал на руках у деда, хлопал в ладоши, кричал:
— Глядите, глядите, мама с папой танцуют!
Зачарованно перебирала мама тонкими ногами в тапках по острым камням двора. Садилось солнце. Папа глядел, чуть-чуть улыбаясь, на ее черные волосы. От солнца они становились рыжими.
Едва поспевая за ними, кружился по двору дед с Тарасиком на руках.
— Искры пляшут! — говорили соседки, поглядывая на них из раскрытых окошек.
…Спасибо, что оно тут — голубое платье. Ушла, уехала. Люди проходят практику под Москвой и даже в Москве, когда у них есть ребенок. А ей подавай моря, океаны, штормы. Однако он не сказал, чтоб она не ехала на Дальний Восток. До этого он себя допустить не мог. Он смеялся над ней, подтрунивал. Перестал ей глядеть в глаза. Смотрел куда-то поверх ее тонких бровей (это было нетрудно: ведь росточком она не вышла).
— Да, да, папаша, видно, судьба кому-нибудь прославить нашу семью. Вот она и прославит. «Софья Искра». Звучит?.. Тарасик, мама твоя человек творческий, без пяти минут журналист, а глядишь — раз-два и в писатели выйдет… Тогда нам с тобой до нее, пожалуй, не дотянуться.
— Чего? — говорил Тарасик и хватался за мамин подол.
Папа не отвечал. За два дня до ее отъезда он не выдержал, сдался, перестал смеяться и начал свистеть. Никогда в жизни он не свистел так много, как в эти дни. Смотрел в окно и насвистывал. Брился — насвистывал. Вместо того чтобы сказать «до свиданья», «здравствуй» или «дай мне обедать», свистел.
— Нехорошо, — сказал дед, — высвистываешь из дома добро.
— Добро? — приподнявши брови, задумчиво спросил папа Тарасика. — Да куда уж теперь? Видно, высвистел.
И вдруг в тишине комнаты раздался тихий детский плач. Тарасик?! Да нет. Тарасик выл, улюлюкал, не такой он был человек, чтобы плакать тихо. Забившись в угол, прижавшись к стене лицом, она всхлипывала, как девочка. Папа видел, как вздрагивают ее острые плечики.
Подойти, оторвать от стены, прижать к себе ее зареванное лицо, поцеловать глаза, сказать: «Марш в ночлежку!» (А это значило на их языке, что она должна спрятать голову под его пиджак.)
Но вместо этого он пожал плечами, вышел на кухню и засвистел.
Он не пошел провожать ее на вокзал. Зачем же? У человека есть воля, характер, достоинство… Родные люди должны считаться друг с другом. А она наплевала. Ну и прекрасно. И он плюет. Но иногда бывает так трудно плевать!
Поезд на Дальний Восток уходил в 7.30. Ровно в 7 часов, находясь на работе, он перестал «плевать», взревел: «Замени, Рахматулин. Я — мигом», — и ринулся на вокзал. Он вскочил в автобус, потом в метро. Два раза он уронил кепку… Прохожие и пассажиры проклинали его, он их толкал локтями, наступал им на ноги, вслед ему говорили:
— Ну и вежливая пошла молодежь!
Сердце билось так крепко, когда он бежал через привокзальную площадь. Он забыл, что есть на свете слова «достоинство», «самолюбие» и все остальные похожие.
Надо было бежать. Он бежал. Только это он помнил.
Пусть сквозь стекло вагона, пусть хоть мельком она увидит его. Он ей крикнет: «Соня!» — вот только это одно. Вся его жизнь, все его желания, бег, оголтелый стук сердца как будто превратились в самый последний вагон, в прицепу ее уходящего поезда… Догнать, крикнуть: «Соня!»
И вдруг он увидел, как издалека спокойно идут через площадь Тарасик и дедушка Искра. Они шли медленно. Им хорошо! Они ей махали вслед.
— Отец, — сказал папа дедушке Искре голосом, все еще срывающимся от бега. — Отец, ведь я ее так просил!
Медленно, холодно и отчужденно поднялись глаза из-под лохматых отцовских бровей.
— Видно, худо просил, сынок.
— А как же еще просить? В ногах мне, что ли, валяться? — вскинулся папа.
Словно не слыша, отец продолжал:
— Я тебя не засватывал, жениться не уговаривал. А уж коли схватил — держи.
…Папа закрыл старый дедушкин шкаф, сбросил теплую куртку, снял кепку… Пока он шел к столу для того, чтобы зажечь настольную лампу, ему навстречу мигнуло большое лиловое пятно от пролитых на пол чернил…
Тарасик! Раз есть Тарасик, стало быть, она — тут.
Тихо. Светло. По комнате ходит кошка.
«Ну? Занимайся! Вокруг не слышно ни шороха, ни дыхания. Пристроил Тарасика в детский сад. Упек жену на Дальний Восток. Оскорбил отца, обозвал эгоистом старого человека. Чисто, тихо. Порядок. Учись, постигай. Расти. Через шесть дней экзамен по сопромату. Перед тобой раскрытый учебник. Славно светит зеленая лампа. Перестала бродить по комнате кошка. Свернулась на диване и спит, А может, удалить и кошку? Вытолкать ее на мороз? Занимайся, проклятый! Давай учись!»
Все это говорил себе папа Тарасика, опрокинув голову на руку, сжав от злости губы, стараясь забыть про то, что в шкафу висит какое-то глупое голубое платье.
…Вот как весело, как хорошо и спокойно провели свою первую ночь в разлуке Тарасик и его злосчастный отец.
Глава шестая
Эх и бывают же работы на свете! Например: для того, чтобы покататься на бричке, в которую впряжен ослик, за каждого мальчика и за каждую девочку надо платить пятьдесят копеек. А тот мальчик, который сидит на козлах и управляет осликом, только то и делает, что с утра до вечера колбасится по кругу. И это называется работой! Эх, если б Тарасик был папой или дедушкой Искрой, он бы всю жизнь ел мороженое и катался на ослике. Это лучше, чем быть дворником и даже пожарным.
У забора, где ослик, толпятся малыши — целых два детских сада. И, кроме детских садов, много другого народу: взрослые, малыши, школьники. Ребята ждут очереди, чтоб прокатиться на ослике.
А большой мальчик, тот, что на козлах, — он, наверное, из пятого класса — сидит, брови сдвинул да еще в руках держит вожжи, причмокивает, говорит:
— Пошел!..
И целый день он катается так. С утра и до той минуты, когда закроют зоопарк. Он орет:
— Становись в очередь! — говорит: — Не лезь!
А лицо у него серьезное. Ясное дело! Если бы Тарасик был этим мальчиком, он бы еще не так орал.
— Стройся парами! — остановив бричку, сурово говорит большой мальчик.
— Ребята, парами, парами! — повторяет за ним заведующая детским садом. — Тише, ребята, все покатаются. Тарасик, пропусти маленьких!
— Папа! — орет Тарасик. — Я тоже хочу кататься!
— Тарас! — отвечает папа. — Следующая очередь будет твоя! Стой спокойно, Тарас.