— Когда узнала… Когда сказали, тогда и узнала.
Егоровна понимала, что все ее карты теперь — битые, но распинаться перед бригадиром все равно не хотела, ни за что. А он — как же иначе — уже взял дело в руки…
— А когда сказали?
— А как проснулся да хватился — тут и вот…
— А что же ты мне сразу не сообщила?
— Да он только проснулся-то — вот, я уж чай разносила.
— Время-то все равно какое-то прошло! Да в таких случаях!.. — Бегунов глядел на Егоровну, и его острые глаза выражали крайнее возмущение. — Нет, Фиёнина, до тебя, видно, ничего не доходит, ты все равно по-своему сделать норовишь.
— Да ты спроси его, он минуту назад пришел, — пыталась Егоровна навести ясность и оборачивалась за поддержкой к Черенкову, но тот молчал.
— Надо составлять акт, — сказал, обнажая зубы, Бегунов.
8
Когда она была моложе, ей часто писали благодарности. Вот так же разыскивали бригадира, брали у него общую тетрадь для жалоб и предложений и выносили в ней благодарности за чуткость и отличную работу. Спали пассажиры на голых досках крашеных полок — постели появились куда позже, — не всегда кипятком удавалось их напоить, не оказывалось его в станционных кубовых, а вот на тебе — писали благодарственные отзывы. Много их, самых разных людей, прошло у нее перед глазами. Кого тотчас забывала, едва успевала высадить, кого помнила не один месяц, а то и год…
…В одной из первых поездок — еще на Ригу — перевозила в общем вагоне паровозную бригаду. Двое из нее отзоревали, отужинали и быстро угомонились, а третий, помощник машиниста, молодой еще, как присоседился сбоку, так и просидел, продежурил с нею до утра. Сам притянулся и ее привязал.
Вначале вроде как смешно показалось: и чего это высиживает, чего говорит-рассказывает — как исповедуется? Выскакивала на каждой станции с флажками под мышкой и все думала: ну, ушел — когда-то же надо уходить… А возвращалась в служебку — та же картина: сидит себе Леня, улыбается, показывает рукою подле себя — садись, мол, я ожидаю, садись. Какой был любезный, с первой же минуты… Другие — больше, конечно, подвыпившие, — если уж проникали а дверь да если сразу не приструнила, — тут же руки в ход. Леня — нет, терпеливо выждал свое, не минуту, значит, искал… Притянулся… Молодая была! Сколько сердца на него истратила!..
Бывало, едва сойдут пассажиры в Риге, уже заноет сердце: вот-вот должен подойти. Все глаза проглядит, на любой шорох у вагона выскакивала — за уборку никак не взяться. Только и думы — о встрече, о первом его появлении: как это на этот раз произойдет… У нее-то график твердый, постоянный — каждый седьмой день прибывали на конечную, а Леня выходил по вызову, всякий раз неизвестно какой маршрут выпадет, он работал на товарных. После выгрузки почты и багажа состав перегоняли в тупик, там уж и уборку вела и опять ждала и ждала. А уж когда появлялся кровинушка, улыбался своей светлой улыбкой, — тут и истаивало сердце. Все забывала, истинный бог…
Молодая была… То ли было соображение! Все без оглядки делала, будто все только вперед шла. Точно терять было нечего.
Товарки всё, конечно, видели; кто и завидовал, кто и не понимал. И у них всякое бывало в дальних дорогах — мало кто утехам не рад, особенно свежим да коротким. А тут, видели, — всерьез. Но она ни у кого не крала. Семен ее, муж, давно уже на сторону глядел, только числился законным супругом. И терзал ее в ревности только для виду, шельмовал больше, чтобы самому оправдаться перед людьми.
Так и встречались с Леней в вагоне, ни в чем не рядясь, не помня себя от радости. Душа пела песню — так бы назвала это время. Она, верно, давно носила ее в себе, носила неопознанной, неуслышанной. Эта песня души искала выхода, просилась наружу — всеми нервами она это слышала, да словно не хватало сил выпустить ее на волю.
Но не бывает счастье долговечным. Кто-то передал-таки, нашептал что-то Семену… Он и до этого особо не берег рук при скандалах, а уж тут, как говорят, сам бог велел. Все стерпела, потому как все равно была виноватая. А Семен — ясно видно было — только и ждал этого случая, чтобы совесть облегчить, хотя бы в глазах детей. А умом-то он давно был на другом конце города. С тем и оставил с двумя девками — в восемь да в пять годов. А ничуть не жалела, Леня так широко душу открыл, так открыл глаза ее собственные — не узнавала себя.
Только коротко было счастье, как в старых песнях. Пропал Леня, так вот взял и пропал. Как уехал в другое место. В первый раз не встретились — прошло без особой тревоги, во второй, через неделю, уже руки дрожали, все валилось из них, как из ватных. А когда, еще через неделю, опять понапрасну промаялась весь вечер и ночь и проглядела насквозь прогалок, которым Леня выходил обычно к тупику, поняла: не придет. Поняла это еще раньше, но словно ослепла, хотела ослепнуть. В этом позже призналась самой себе, когда время отошло и вылетела дурь. Дурь… Это она сейчас так думает, когда все давно отхлынуло и душа зачерствела, а что было тогда, если вспомнить!.. Леня, Леня… Один такой ясный и встретился на пути, и долгие годы еще как все равно светил огоньком в дороге и сердце согревал.
Сидит она, бывало, на перегоне — только и думает что о нем, и все хорошее, приятное. Долго уходил из души — как истаивал.
А чего только не увидишь в том же вагоне. Когда не задумываешься ни о чем, когда не до этого, все идет вроде бы обыкновенно, как и должно быть, и нечему удивляться. А как представишь все, к чему касалась, — боже ты мой! Сколько перевидено, сколько разных людей прошло перед глазами — большие тысячи. И все куда-то торопятся, едут, чего-то ищут. Кто от нужды бежит, а кто и сам не знает что делает — на мир поглядеть захотел, деньги потратить да вернуться с радостью туда, откуда снялся.
Дорога, как она вынесла из долгого опыта, всегда сулит неожиданности, и часто неприятные. Тут, случается, невиновный бывает первым страдальцем, а виноватый ловит чужое счастье как свое. Иной в дороге — как рыба в воде: все ему нипочем, все весело, попутчики ему — что братья родные. А другой — как великий грешник: не едет, а крест на Голгофу несет. Так и протаится мышью в своем углу или на багажной полке, не поинтересовавшись чаю, ни по нужде, кажется, не сходив. Такого нечего предупреждать, переживать — не проехал бы свою станцию: сам все помнит и знает, тебя же еще может поправить, уточняя расписание.
Сейчас и проводники-то другие, легче на жизнь смотрят, молодые не держатся за место. И уголь им давай обеспечь хороший, и простыни сухие — не влажные, как бывают из стирки, потому что пассажирам, правильно, дела нет до прачечной, они деньги заплатили, у них один спрос — с проводника.
И спокойней теперь, конечно, — жизнь утряслась, народ остепенился. Но, с другой стороны, раньше куском хлеба каждый дорожил, пиленого куска сахару xвaтaлo на раз, а теперь не успеваешь ящик из-под мусора очищать. А в нем и хлеб, и сыр еще хороший, сахар — господи! Ну ладно б дети кидали — чего они знают? А то ведь матеря, бабки-дедки. Сопляк какой-нибудь, а ест только в ресторане — и завтрак ему, и обед обеспечь. Там еще и напьется, и с собой бутылку принесет, — сопляк, правда что. А кто деньги ему, скажите, дает? Матеря! Давайте, давайте. Он потом отблагодарит, они все отблагодарят, скажут вам спасибо…
…Так подумать, вся жизнь ведь с железкой связана. Перешла на нее, конечно, с, нужды: только тут можно было не помереть с голоду и с холоду — выдавали побольше паек, выделяли топливо. Перешла и притерлась. Хотя первый страх трудно было перебороть — долго еще не забывался случай с Мироном Шулягиным, мужем подружки, опоздавшим на паровоз и попавшим после этого в штрафную роту…
До железной дороги работала на швейной фабрике — на раскрое. Было бы побольше образования, и там бы, может, выбилась в люди, не сидела бы всю жизнь на рукавицах… Но где его взять — по сути дела знала немудреную грамоту, да и все. Ну, и считать, конечно, умела — кто этого не знает? А на рукавицах, по полторы копейки за пару, хоть разорвись, не заработаешь. Выгоняла за смену по полторы нормы, пальцы дубели от проклеенной парусины, а получки хватало на один базар. Три дня в сыти, остальные в заботе, чего бы поесть.