— Ну, это уж ни в какие ворота не лезет, — где-то улавливая материну манеру и подражая ей, произнес Минаков. — Таких просто учить надо.
— Дурака учить, что мертвого лечить.
— А соседи-то, хамы, зачем дают?
— Смешной ты, один руп — кто не даст? Да и что соседям-то, это их разве дело?
— Это дело всех, мам. У меня, между прочим, тут тоже есть сосед. — Минаков обернулся к жене — Скажи, Лид?
Лида закивала головой. Минаков продолжал:
— Так было наладился — регулярно: рубелек да рубелек, рубелек да рубелек, больше не просит, а — рубелек. Я как-то спросил: на что? Он даже, хам, удивился. Как на что? На это, — Минаков почесал горло. — Турнуть не турнул, но, говорю, нет, шабаш. На хлеб дам, на это — не будет.
В голосе сына Ольга уловила праведную обиду.
— Представляешь, перестал здороваться. Даже другим соседям что-нибудь наклепал, хам, — так думаю.
— Да ну, сынок…
— Не да ну, а точно. Что я, слепой?
— А не дашь, так еще и облает, чего доброго…
— А что ты думаешь? Факт. И такое было, скажи, Лид? Ну, Михалыч… — Лида кивнула. Михаил повернулся к матери — Есть тут такой друг дома…
— Да что ты! — Ольга переплела пальцы и приложила руки к подбородку.
— Да-да-да. Пришлось сказать пару ласковых…
— Небось не понравилось?
— Ничего, утерся.
Они уже сидели за столом, на кухне. Стол накрыла незадолго до прихода детей с работы Ольга. Что где лежит из посуды, скатерок, съестного, она знала по предыдущему своему приезду и, хотя в кухне с тех пор многое изменилось — прибавилось кое-что из вещей, продукты хранились не в подоконном шкафчике, а в холодильнике в прихожей, — легко разобралась в невесткином хозяйстве.
Запах пищи, приготовленный матерью, пробудил у Минакова совершенно отчетливые воспоминания.
…Их дом. Обжитые, изученные, словно ощупанные руками, деревянные стены и низкий потолок на двух матицах с рваным следом осколка на задней, в детской половине за занавеской.
Осколок с войны, когда в первый год недалекой бомбой, снесшей такой же домишко через улицу, подняло и грохнуло и их избу. В тот ночной час в доме находилась одна мать — стерегла пожитки, дети перед бомбежкой сбежали вниз, в дворовый погреб-выход. Их всех там тоже здорово встряхнуло при взрыве. Соседка, Варя Грибакина, бывшая в погребе со всеми детьми, после говорила, что они уже было отпели Ольгу, — думали, в дом угодило.
К осколочному следу привыкли, как привыкают к своим рубцам, морщинам. Убери его — душа сразу бы отметила, дрогнула б непонятно, как если бы обнаружилось вдруг, что исчезла старая боль, которая давно изучена, с которой свыклись.
Узоры прошлой жизни замаячили перед Минаковым.
…Кирпичный приступок у плиты, выскобленный на углу, где мать направляет под лапшу ножик. Лапша на трех желтках, крутая, — стол скрипит, когда мать, бросив пястку подсыпки, затирает и затирает тугой сбиток. А потом Мишка с тайным страхом ожидает, когда она, быстро и мелко кроша тонко раскатанные, свитые в трубки листы, чикнет себе по пальцам… Ножик тонкий, стершийся чуть ли не до верхнего ребра, его гибкое жало, мелькая у чутких пальцев, легко отсекает желтые спирали кружев.
…Оконные карнизы — готовые крыши для воробьев. С тех пор как Мишка помнит себя, покатые доски птичьих кровель сберегали крикливые выводки серых чирикалок. С раннего утра и до сумерек шныряли пестрые хлопотуны у крытых гнезд, стрекотали, дивясь аппетиту горластого потомства, и без раздумий кидались в драку с нахальными или просто любопытными чужаками, сующими нос в их владения.
Воробьи сами закладывали один из выходов своего жилища, и Мишка, соображая, когда оперятся новые птенцы, забирался к карнизу, запускал под доску руку и выскребал с насиженного места очумевших пискунов. Он не губил глупых птах, просто показывал ребятам, пытался кормить мухами и червяками и, позабавившись, клал воробьят на место. Бывало, что ему удавалось подловить и взрослую птицу, когда та, с добычей в клюве, подежурив для порядка у порога своего жилья и убедившись в безопасности обстановки, ныряла под карниз. Тут Мишка ее и прищучивал. Но тоже отпускал, повозившись.
…Особый день в доме — когда выставляют рамы. Его долго ждут, примериваются к погоде, присматриваются к соседям, и наконец мать решает? в выходной. В этот день происходит что-то диковинное и радостное. Хотя чего тут такого: вытянули присохшие переплеты, выскоблили подоконники и промыли затускневшие стекла. И все тут — да не все. Тут каждый ждет своего дела: Мишка руками вышатывает гвозди из старых гнезд в боковинах и помогает матери отпечатывать тяжелые рамы и тащить их на чердак. Санька волокет на двор размокшие кирпичи, закладываемые между рам от сырости, а Зинка собирает с них лежалую вату — на игры.
Трещит отдираемая оклейка, и чудится, что с этими звуками в окна пробивается возвращенное солнце. Тут кончается зима, — выплескивается вместе с мыльной обмывной водой на помойку. Дом становится глазастее и шире, веселее смотрит на улицу. Долго после этого ходишь по комнате, точно не узнавая ее.
…И еще — притолока. Не первая, у дверей с улицы в сени, а вторая — в капитальной рубленой стене. Слава богу, что не каменная, — что б тогда сталось с Санькиной головой! Так уж установилось: во всякий приезд, как перерос проем, раза два он обязательно заденет макушкой притолочное ребро. И всегда на выходе из дома: то ли когда радостный гулять наладится, то ли по утрам, спросонья.
А у матери, как только он на ходу саданется теменем по острой кромке, у самой искры сыплются из глаз и сердце защемливает. «Господи, сынок, прямо зла не хватает!»— говорит она в такой момент, морщась от натуральной боли в груди. А Мишка, если оказывается в это время в доме и видит очередной Санькин причес, выдает готовое: «Чего ты косяк пробуешь, он все равно мягше». Молчит Санька, только кряхтит, как старик, да трогает ладонью макушку — не выступила ли кровь…
5
Минаков даже вздрогнул слегка, как-то поежился от этих картин. Все они пронеслись в его сознании очень быстро — может быть, в какую-то одну секунду, или, как говорят, миг, и словно бы прибавили чего-то материному супу, который он съел тоже быстро и с большой охотой. И прихлебывал он как-то не по-обычному, как давно привык, а так, как делал это в детстве.
— Твой суп. Как был твой, так и есть, — сказал он, облизывая ложку.
— Да так, сынок, по-простому, — отозвалась Ольга, в общем-то довольная похвальными нотками в голосе сына. — Было б из чего.
А Лиде материно варево не показалось, — ее собственные бульоны были прозрачны, как стекло, и запахи их были тонки и определенны. Но она была человеком уважительным — она улыбалась, и кивала довольно головой, и аккуратно черпала бочком ложки вытомленный в закрытой кастрюле суп.
Ольга смотрела на детей и думала: как же она расскажет им о том, с чем приехала. С чего начнет? Отзовется ли невестка и хватит ли у нее сердца воспринять ее предложение так, как должна это сделать любящая жена?
За сына Ольга боялась меньше — он не должен отказаться. Ее тревожила Лида — женщина ровная, вроде бы и ласковая, но все-таки… все-таки чужая…
«Нет, господи, лучше не думать пока об этом, — поежилась Ольга. — Пожить, поглядеть, узнать, чем они дышат…»
— Ну, еще по одной? — Минаков открыл графинчик, куда перед ужином перелил стоявшую в холодильнике початую бутылку водки. — Чтобы не хромать…
Мать прикрыла свою стопку рукой:
— Нет-нет-нет!
— Как это нет! — Минаков уверенно занес граненую посудину. — Водочка, если в меру, только на пользу. Доказано и проверено.
Но Ольга не убрала руку, а потом, чтобы не обидеть сына, прижала широкий, грубого стекла стаканчик к груди и замотала головой:
— Я уважить — всегда уважу, а так — что добро переводить? Мне оно без вкусу. Право слово, сынок. Ну одну, поддержать компанию, тут надо, я не отрицаю. Ты себе наливай, а как же.
— Ну смотри, тут дело такое, неволить нельзя. — Михаил плеснул маленько в Лидину стопочку — та согласно кивнула — наполнил свою. — За все хорошее!