«Еще одной зимы, – думал Филип, – мы не переживем». Город жил своей обычной жизнью, работали школы, библиотеки, детские сады, театры, кинотеатры, выходила газета, пусть не всегда добросовестно освещающая события, но на хорошей бумаге.
В библиотеке можно было взять Чехова и почитать. Страх заключался только в том, что много людей на улицах говорили по-немецки и ходили в солдатской форме, страх заключался в том, что жизнь проходила в ожидании. В ожидании чего? На это и Филип Коварж не мог ответить.
Когда она подошла к нему вчера и попросила поднять сзади змейку на платье, голова у него закружилась. Он сделал это послушно, глядя, как исчезает под крыльями материи маленькое гладкое тело, понимая, что она делает это нарочно.
– Вы куда-то уходите, Маша? – хотел спросить Филип, но не успел, она недовольно боднула головой воздух и ушла – в другую комнату вертлявой, независимой походкой.
Каждое движение она перечеркивала следующим, и это длилось уже давно, тревожа Филипа.
Он понимал, что, запирая её в этом доме, лишая мира, заставляет думать обо всем сразу – она растет, он забыл, что не только его благородный поступок растет, разбухая от добродетели, но зреют силы в этой шестнадцатилетней девушке, которые надо куда-то деть.
Но не с ним же их делить, не с ним, жалким чехом, врачом, оккупантом, не с ним, от которого зависела ее жизнь, способным выгнать её из дома, из города, даже из жизни в любую минуту.
И потом – он не любил её, он не мог заставить себя полюбить, потому что это было бессмысленно и ничего не решало. Он не любил, он просто не мог без неё жить.
…рассказ липнет ко мне – к пальцам, гортани, языку, нёбу, я хотел бы войти в тебя и придать ему форму…
Она крутилась, крутилась где-то в глубине квартиры, что-то расплескивая, на что-то наталкиваясь, чем-то шурша, а он знал, что это для него, что он не выдержит, бросится за ней.
«Это слишком легко, – думал Коварж. – Это слишком легко – овладеть тем, кому некуда деться».
Лунный свет через всю комнату из окна к двери, сдвинутый, неправильный, как все в нем, Филипе. Маленькая девушка, должно быть, только вошедшая в комнату, и он между окном и шкафом, уклоняющийся от луча.
Весь этот самонадеянный город – и двое. Он – в поисках друга, она, обозленная зависимостью от этого потерянного человека. Но он спасает её, вот что удивительно!
…я не успел припрятать тебя в душе, как уже вынужден разрывать на слова, делиться, я не успел полюбить до конца, а уже тороплюсь объявить о своей любви. Какая неосторожность и неопрятность…
Разве не было у него мыслей, что он просыпается от её объятий и как она забралась в его постель, зачем так ласкова с ним, он отворачивает от неё свое лицо, лицо немолодого человека?
Нет, таких мыслей не было, только однажды приснилось, что кто-то его душит, вскочил на грудь и душит прямо в постели. И еще пальчики такие сильные.
Проснуться не было сил, он задыхался, а когда проснулся – наваждение прошло, никого не было рядом. Только хозяйка за завтраком спросила:
– Вы что, сами себя по ночам душите, доктор? У вас следы на шее.
Он взглянул на Машу. Она пила чай безучастно, не глядя на них, катая по столу хлебные крошки, потом бросала в рот.
– Это от бритья, – сказал Филип.
И тогда она взглянула на него, потому что и так видно было, что он еще не брился.
Тишина стала их временем, она отбивала минуту, и в каждую из этих минут происходило одно и то же – завтраки, бритье, его хождение по комнате, Маша в саду, хозяйка, выглядывающая в окно.
Старуха сильно сдала за последний месяц, на неё оставалось мало надежды. Возможно, отмыв вместе с Машей квартиру, она ушла в воспоминания, но они не поддерживали её, наоборот, лишали сил.
Поведения Филипа она не одобряла.
– Я не хочу портить репутацию моего дома, – сказала она. – Но на многое я бы закрыла глаза. Вы боитесь разницы в возрасте? Напрасно. Мужчина – тот, кто старше своей жизни на несколько жизней, чтобы было о чем шептать любимой по ночам. Девушка растет, вы сами приведете её к тому, что она отдастся первому немецкому солдату.
– При чем тут я? – сказал Филип.
Он не хотел этого слушать, только чувствовал, что зима входит в него и делает душу угрюмей. Он старался встречаться с Машей пореже, в квартире это было трудно, вся надежда на её сон, сна ей всегда было мало, она спала не по сезону – зима, лето, просто спала, какая разница, чтобы не видеть плохой жизни, – а хорошую где взять?
Так не спят даже в тюрьме, там хоть надежда на освобождение, а здесь у нее – старуха, Филип, город за окном, безучастный ко всему, кроме самого себя.
Ах, этот город, осененный благодатью, спасенный случаем, осчастливленный прошлым, ах, этот город – камень с горы, поддерживаемый слабеющими руками гимназиста…
– Мужчина, униженный женщиной, никогда не подымется, – сказал мальчик. – Вы не согласны, Коварж, со мной?
Что она ушла, старуха обнаружила первой и боялась сказать, но он сам это понял, потому что вместе с ней ушел её особый запах, запах скисшего молока. Как казалось Филипу, он помнил этот запах с детства, когда дома на рынке ему разрешала мама взять на четверть кроны с прилавка небольшой стакан ряженки, покрытой толстой шляпкой коричневой пенки, к нему кусок сладкого промасленного торта, и пить, смакуя, с полным правом считая это завтраком, никто не заставит его больше есть.
Он помнил себя стоящего среди рынка с граненым стаканчиком в руке, холодные губы и липкие от крема пальцы. Достаточно, чтобы жить.
Старуха только сказала:
– Я вам боялась открыться, приходила та девушка, Катя, я не хотела пускать, но что им торчать на морозе в чулочках тоненьких, застудятся, жалко, я пустила, они и начали шептаться, та все сманивала куда-то, уговаривала идти, клялась, что все обойдется, даже интересно. А наша все просила, чтобы та поберегла себя, она еще раз попросит вас оставить у нас Катьку, но та только смеялась и отвечала, что вы старый, ни на что не способный чех, от вас толку не будет, только время потеряешь, и надо идти вместе с ней.
– Куда? – спросил Филип. – Куда они собрались идти?
Он не помнил, как оттолкнул хозяйку, оделся, закрутил шею шарфом, нахлобучил недавно выданную шапку с меховыми ушами и вышел на улицу.
Направление пути было ясно, в этом морозном, как в кулаке стиснутом, городе не слышно было ни звука, только дразнящее воображение подобие музыки где-то недалеко, за углом, потому что зима все приближает, когда ты выходишь из теплого дома, все делает понятным, правда, из-за холода трудно достижимым. Он и пошел, откуда слышалось, на Пятницкую. Он стал искать дом с подоконниками, на которых, свесив ноги, сидят лучшие в мире женщины и лузгают семечки. Но ставни были закрыты, что не мешало слышать время от времени гогот и визг.
Солдаты, часто в исподнем, выбегали из домов, делясь впечатлениями и подпрыгивая от мороза, мочились прямо здесь под окнами, потом возвращались обратно.
Он вошел внутрь.
– Вам не сюда, господин офицер, – сказал удивленный швейцар. – Вам рядом…
Но он уже шел по лестнице на второй этаж, затем по коридору, дергая ручки дверей, заглядывая. Иногда на него прикрикивали, чаще не обращали внимания.
Ему был все равно. Он знал, что ищет. Его не отталкивало и не возбуждало увиденное. Он знал, что такое война, у него на руках умирали эти люди, он ничего не мог для них сделать, он понимал силу последнего желания и знал, что возникает в их душе перед смертью, и сейчас он открывал двери в эти желания.
Все было просто и понятно. Непонятно было только – откуда они узнали о ней и зачем она им понадобилась перед смертью.
– Э, да это наш доктор, чех, – крикнул кто-то. – Заходите сюда, мы вам поможем, да, это доктор, он меня спас, заходите, кого вы ищете?