Война была обещана большая, пока не покорится целый мир, и это было правильно, чего начинаться по пустякам, и неважно – какие кто находил ей объяснения – фюрер или сам Филип, она была необходимостью, возникла не случайно, она несла смерть, но и мстила самоё смерти за любимого пса, за Швейка, что говорить, что говорить, надоело!
Он боялся взглянуть на Машино лицо, так и не запомнил. Каждый раз при встрече не узнавал, скорее догадывался, что это она.
Жили рядом, не обсуждая – зачем им такая жизнь, кто первым предложил, кто примирился.
Филип возвращался из города, уходил в ванную, долго мыл руки, чтобы сбить запах хлороформа, способного раздражить Марусю, затем уходил за дом в палисадник и смотрел на распустившиеся цветы, вспоминая их названия. Иногда ему казалось, что его затворничество, молчание еще больше способны напугать девочку, но она ни о чем с ним не говорила, вела себя независимо, то препиралась со старухой, то о чем-то шепталась с ней.
– Я возьму её с собой в театр, – сказала старуха. – Вы не против? Меня попросили обучать труппу немецкому языку. Я соглашусь, пожалуй. Вы развели в доме какую-то невероятную скуку, без вас ребенок поет, я ворчу, стоит вам прийти, вспоминаются какие-то домостроевские ужасы, оцепенение, вечный мертвый час, даже немцы веселятся на улице, один вы – неприкаянный. Вы всегда были таким или когда влюбились?
– Вы ошибаетесь, – сказал Филип. – Я ни в кого не влюблен. А что случится, если вы захотите посмотреть спектакль и будете возвращаться после комендантского часа?
– Выходит, вы и собственными распоряжениями не интересуетесь, – воскликнула старуха. – После комендантского можно ходить по городу, если у вас есть билет в театр. Да, да, опасаются, что без театра население одичает. Это не война, а какая-то просто разнузданная свобода, флорентийская республика, награда за хорошее поведение! Как думаете, чем такая лояльность обернется позже?
Филип только пожимал плечами, пусть идут, теперь он будет спокойней за Марусю.
Через какое-то время возвращались возбужденные, особенно Маруся, наверное, ей понравилось в театре и показалось, что она тоже может стать актрисой, старуха же возмущалась актерским невежеством, мелкой подлостью и главное – дешевым репертуаром.
– Что они играют! Нет, вы обязательно должны пойти с нами, чтобы убедиться, какой вкус у ваших соотечественников! Дешевые мелодрамы, оперетки. Они одновременно боятся испортить интеллект и солдат, и исполнителей. А когда это тарабарщина еще и переводится на немецкий!
– Нет, интересно, – возражала Маруся. – Я в кулисах сижу, там еще интересней, они хоть и по-немецки, а все понятно.
– Идиотка, – не выдерживала старуха. – Что понимать, когда нечего понимать? Ты хоть одну книгу прочла в моем доме, уйма книг, каждый день ты ухитряешься смахивать с корешков пыль, чистеха, а заглянуть и прочесть?
– Да ну их, – говорила Маруся. – Я боюсь.
– Вы слышали что-нибудь подобное? – обращалась старуха к Филипу. – Бояться знаний, бояться впечатлений, любви, наконец!
– Да ну вас, – отмахивалась Маруся. – Очень мне нужно!
И убегала.
– Девочка права, – говорил Филип. – Книги расшатывают воображение. В юности я читал много, ничего хорошего мне это не принесло.
– Да ну! Вы хотите сказать, что и Чехова прочитали напрасно?
– Может быть, и напрасно, – сказал Филип. – Его-то уж было совершенно не обязательно читать.
Мальчик начинал танцевать. Уроки танца он брал тайно от отца. Танцевал красиво, с необходимыми для танца спокойствием и степенностью. Он сдерживал танец, был излишне щепетилен, боясь пропустить хоть один такт, он вообще был щепетилен, как-то насмешливо щепетилен, потому что не задумывался, для чего ему нужен танец – для карьеры, покорения гимназисток в городском парке, для того, чтобы братья обзавидовались, просто так? Для чего нужны танцы, когда танцевать не с кем, да и не особенно хочется, да и расхотелось? А что еще делать в этом городе, способном свести тебя с ума, как не танцевать?
Степенно, в одиночестве, под восторженные взгляды старого учителя Блонди, застрявшего в городе со всем семейством десять лет назад. Он отдавал учителю полтинник, пожимал протянутую ладонь и удалялся…
…Жизни осталось на копейку. Не веришь мне – поговори с родителями, они давно умерли…
Взрыв со стороны кожевенной фабрики заставил горожан вздрогнуть.
О чем они подумали в этот момент, вот что важно, они все, и Маруся, конечно. Неужели они подумали, что это неожиданное вторжение своих, советских, а немцы расслабились и, несомненно, проиграют. А может быть, посчитали приветом с той далекой другой стороны, куда отступила Красная Армия? Как они подумали, как услышали, и Маруся, конечно, что это – зов освобождения или угроза для их новой, как-то сложившейся в этих обстоятельствах жизни? Что они боялись потерять, что вернуть?
Успело хоть что-нибудь стать им дорого за этот год оккупации? И можно ли от них требовать добровольного признания новой власти? За что карать, в чем винить? Что ждет девочку, если в город вернутся русские? Кого она назовет своим женихом, героем, а он, возможно, уже ползет по степи с автоматом, больше всего боясь быть обнаруженным и застреленным. Сколько лет этому жениху? И какие награды принесет он с войны в дар его, Филиповой, Марусе? Что даст взамен её маленького дерзкого тела и малахитовых глаз?
Филип пытался заставить себя его ненавидеть, не получалось. Мало того, он понимал эту тягу возвращения, желание быть любимым девушкой, спасенной Филипом.
И никаких слов благодарности. Они забудут о нем сразу, как встретятся. Он спросит и тут же потеряет вопрос, а она все сделает, чтобы вопрос не повторился.
Тогда при чем здесь Филип и его временная победа? Все вообще при чем? С чем отступать, как жить? Бессмысленно, бессмысленно.
Но сейчас нужно было спешить на кожевенную фабрику, пришел вестовой, требовалось освидетельствовать, решить, можно ли транспортировать в госпиталь раненого при взрыве котла немецкого солдата или оставить его умирать. Никаких других потерь, кажется, не было, русские не вошли в город, свадьба Маруси откладывается.
Кожевенная фабрика встретила Филипа таким зловонием, о котором хозяйка его квартиры могла только мечтать. Перламутровые лужи, издающие этот запах, стояли на всем пути к месту происшествия.
Вдоль стен были развешаны куски свежевываренной кожи с такими изодранными краями, что, казалось, стадо обезумевших животных само помогало рвать с себя кожу, только чтобы не быть зарезанными, вырваться в степь.
Запах фабрики, как гниющая рана, даже хуже. Солдата везти было незачем, Филип не успел, он лежал недалеко от воронки, образованной взрывом котла, и даже не притворялся живым, у тела стояли два офицера и недоброжелательно поглядывали в сторону жмущихся к стене рабочих. Здесь же бродил Стоянов, побаиваясь вытянуть плетку из-за голенища, взволнованно крутились полицаи. За все годы оккупации это была, пожалуй, самая большая неприятность.
– Да, он погиб, доктор, – сказал Штаубе, знакомый Филипу штабист. – Геройски погиб при выполнении обязанностей. Как видите, все остальные почему-то остались живы, а он погиб.
И Штаубе с отвращением посмотрел на рабочих.
– Честно говоря, – сказал он, – я сомневаюсь, чтобы это была диверсия, котел старый, работа идет, не останавливаясь, он просто перегрелся и лопнул. Но простить им просто так смерть немецкого солдата я не могу. Стоянов, – позвал он тут же подбежавшего Стоянова. – Объясните им, как умеете, их вину в смерти честного немецкого солдата и примените форму наказания, какую вздумаете, любую, кроме расстрела, рабочие они хорошие, но на их глазах погиб немец, а это плохо, это разжигает воображение, дурные мысли!
– Да я им дам в морду, господин офицер, – не выдержал Стоянов. – Они у меня юшкой зенки собственные зальют, им не только покойника, света божьего видеть не захочется.