Литмир - Электронная Библиотека

Его <Рыжего> немедленно полюбили местные нижегородские бандиты и стали приглашать в сауны и казино. В сауне он потерял часть одежды, а в казино проиграл чудовищную сумму чужих денег. За стихи ему прощали всё. Криминальные личности ошибочно считали, что он пишет про них и для них. Видимо, то же самое происходило с Есениным и Высоцким (Голицын А. Рыжий // Новые времена (в Саратове). 2003. № 7(22). 21–27 февраля).

Все это не исключало таких вещей, как участие в работе семинаров или выступления перед народонаселением. В Нижнем Новгороде они последний раз повидались с Сашей Леонтьевым. О нем — чуть ниже.

Много позже в екатеринбургской газете «Книжный клуб» (2001. № 1) Рыжий пытается объяснить, почему он не пошел на вечер поэзии Екатеринбурга:

Я тоже должен был читать на этом вечере, но почему-то отказался, сославшись на какие-то неотложные дела, болезни неизлечимые, еще на что-то. Соврал, короче говоря, и не пошел. Потом стал думать: а почему? Что, сложно почитать с листочка в зал пару-тройку стихотворений? Несложно. Или я жутко боюсь взыскательной местной публики? Нет, не боюсь я никого. Так в чем же, собственно, дело, может, мне просто наплевать на то, что происходит в родном городе? Да нет же, я люблю мой город. Ну, так отчего же? Не имею понятия, господин в зеркале, но город я свой люблю.

Люблю его двоечником, сбежавшим с уроков и собирающим пахнущие осенью окурки на аллее, где осыпаются так называемые яблони. Люблю его хулиганом, выигравшим благодаря краплёной колоде четвертной у соседа по парте. Люблю его заводы, включая даже Мясо — и Жиркомбинат. Люблю его чумазое небо. Я люблю свой город влюбленным в одноклассницу молодым человеком, тощим спортсменом, проигравшим очередной поединок, пьяным студентом Горного института, другом своих друзей и врагом дружинников и милиции. Выдыхая дымок сигареты, я на самом ломаном в мире английском рассказывал двум бездомным неграм, как я люблю свой город, и вспоминал телеграмму, которую в то утро отъезда в Роттердам получил от Ромы Тягунова:

друг мой рыжий
в добрый путь
в роттердамах и парижах
про свердловск не позабудь.

На вопрос «Какой он, твой город?» я отвечал: «Сказочный, поэтичный!» — начинающийся матерящимися грузчиками в Кольцово, а кончающийся на самой высокой точке неба. Именно, поэтичный, именно.

Таким образом, речь о поэзии, почти не рядящейся в прозу. Обе действительности — первая и вторая — сливаются по законам художества и к суровой реальности внутренних причин имеют отношение лишь на основе этих законов. Он опять недоговорил, умолчал, утаил и скрылся.

А что касается самого стихотворения «Я на крыше паровоза…» — музыка и есть музыка.

Дмитрий Сухарев говорит:

Я слышал его в переложениях нескольких бардов — Дмитрия Богданова, Григория Данского, Андрея Крамаренко, Вадима Мищука, Сергея Никитина… Если самым разным музыкантам хочется петь эти слова, значит, в них содержится нечто важное для всех.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Витебский вокзал — самый старый, первый вокзал в России. Его построил на месте предыдущих зданий (деревянное 1837-го, каменное 1849–1852 годов) архитектор А. Бржозовский в 1904 году. Это модерн, ничего старческого в нем нет, а светлой красоты и суровой исторической достоверности — достаточно. Включая новейший горельеф на северном фасаде — идеальные русские солдатики, их трое, в теплушке возвращаются с фронта Первой мировой, с Георгием на груди. Но история — мать мифа. Или наоборот: миф — отец истории. Это необходимо диссонирует с Блоком:

Петроградское небо мутилось дождем,
           На войну уходил эшелон.
Без конца — взвод за взводом и штык за штыком
           Наполнял за вагоном вагон.
В этом поезде тысячью жизней цвели
           Боль разлуки, тревоги любви,
Сила, юность, надежда… В закатной дали
           Были дымные тучи в крови.
И, садясь, запевали Варяга одни,
           А другие — не в лад — Ермака,
И кричали ура, и шутили они,
           И тихонько крестилась рука.
Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,
           Раскачнувшись, фонарь замигал,
И под черною тучей веселый горнист
           Заиграл к отправленью сигнал.
И военною славой заплакал рожок,
           Наполняя тревогой сердца.
Громыханье колес и охрипший свисток
           Заглушило ура без конца.
Уж последние скрылись во мгле буфера,
           И сошла тишина до утра,
А с дождливых полей всё неслось к нам ура,
           В грозном клике звучало: пора!
Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,
           Несмотря на дождливую даль.
Это — ясная, твердая, верная сталь,
           И нужна ли ей наша печаль?
Эта жалость — ее заглушает пожар,
           Гром орудий и топот коней.
Грусть — ее застилает отравленный пар
           С галицийских кровавых полей…
(«Петроградское небо мутилось дождем…»)

Писано 1 сентября 1914. Сегодня как раз 8 сентября 2014, столетний день окончания Галицийской битвы и сороковой день рождения Бориса Рыжего.

Прямым откликом на эти стихи Блока было его высказывание 1996-го:

Положив на плечи автоматы,
мимо той, которая рыдала,
уходили тихие солдаты
прямо в небо с громкого вокзала.
Развевались лозунги и флаги,
тяжело гудели паровозы.
Слёзы будут только на бумаге,
в небе нету слёз и слова «слёзы».
Сколько нынче в улицах Свердловска
голых тополей, испепелённых
И летит из каждого киоска
песенка о мальчиках влюблённых.
Потому что нет на свете горя,
никого до смерти не убили.
Синий вечер, розовое море,
белые штаны, автомобили.

А здесь, в Питере, некогда ходил очень молодой, высокий и худой человек в предощущении грядущего:

Мне,
чудотворцу всего, что празднично,
самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь
и голову вымозжу каменным Невским!
(Маяковский «Флейта-позвоночник», 1915)
24
{"b":"273970","o":1}