Литмир - Электронная Библиотека

Кытлым, Кытлым. Там был найден скелет, которого не было.

С Высшей инстанцией он обращался запросто, если не фамильярно. Мечта христианства — она мечта.

Что же делать, если обманула
Та мечта, как всякая мечта…
(Блок «Перед судом», 11 октября 1915 года)

Еще, как на заре туманной юности, говорилось так (2000):

Ещё неделя света и покоя,
и ты уйдёшь, вся в белом, в голубое,
не ты, а ты с закушенной губою,
пойдёшь со мною
мимо цветов, решёток, в платье строгом,
вперёд, где в тоне дерзком и жестоком
ты будешь много говорить о многом
со мной, я — с Богом.

А в «Разговоре с Богом» (2001) уж не найти трепета, одна горечь, безнадега с гранулой сарказма:

— Господи, это я мая второго дня.
— Кто эти идиоты?
— Это мои друзья.
На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки.
— Э, не рви на куски. На кусочки не рви, мерзостью назови, ад посули посмертно, но не лишай любви високосной весной, слышь меня, Основной!
— Кто эти мудочёсы?
— Это — со мной!

В эти два последних года он съехал с инерции смерти как темы, он увидел ее воочию. Это как полная луна, вылезшая из-за черных туч. Существует лунатизм гибели. Символисты были правы? Ахматова в детстве-отрочестве была лунатичкой. Прошло.

Сесть на корточки возле двери в коридоре
и башку обхватить:
выход или не выход уехать на море,
на работу забить?
Ведь когда-то спасало: над синей волною
зеленела луна.
И, на голову выше, стояла с тобою,
и стройна, и умна.
Пограничники с вышки своей направляли,
суки, прожектора
и чужую любовь, гогоча, освещали.
Эта песня стара.
Это — «море волнуется — раз», в коридоре
самым пасмурным днём
то ли счастье своё полюби, то ли горе,
и вставай, и пойдём.
В магазине прикупим консервов и хлеба
и бутылку вина.
Не спасёт тебя больше ни звёздное небо,
ни морская волна.
(«Сесть на корточки возле двери в коридоре…», 2000)

Да когда он был у моря-то? В 1989-м, после восьмого класса, в Болгарии, с родителями, на Солнечном берегу. Были они там недели две, плавал он не очень хорошо, да и опасно там было — народу много, во взбаламученное море не тянуло. Мало видел, больше воображал. Но запоминал навсегда. Ничего не сказал о том море. Разве что о Балтийском, но Финский залив — часть городского ландшафта. На берегу Финского залива в его самой восточной оконечности, в месте впадения в залив реки Невы, стоит Санкт-Петербург.

Это странно: такой нестарый поэт был поэтом памяти. Масса того, что он писал, возникала оттуда, где было лучше, чем сейчас. Область счастья, а не память. Значит, не память, а нечто другое.

Я сам не знаю то, что знает память.
Идите к чёрту, удаляйтесь в ночь.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

Из уходящего века он выходил с некоторым оптимизмом, или это было видимостью и минутой:

По-моему, в проживаемый нами отрезок времени с поэзией нашей всё обстоит самым наилучшим образом. Эпигоны Иосифа Бродского после смерти своего кумира куда-то и сами запропастились со своими текстами. Правда, посмотрите вокруг, их почти не стало — куда делись, непонятно. (С другой стороны, стали по неведомым причинам появляться эпигоны Ходасевича, но это ребята безобидные в основе своей и ненавязчивые, как и подобает эпигонам Ходасевича.) Кроме того, изящная наша словесность избавилась от чистой воды проходимцев, рифмоплётов, потому как дело это по большому счёту стало безденежным и бесславным. Есть, конечно, жулики, мыслящие глобально и выстраивающие колоссальные литературные пирамиды, но как бы они ни старались, всё во благо опять-таки поэзии — эти господа оттягивают на себя графоманов, которые в былые времена атаковали серьёзные издания. Редакторы в связи с этим стали менее нервозны, и с ними приятно общаться. С критикой, конечно, плоховато, но в России всегда так было, было и хуже.

Что ещё? Исчезла так называемая партийность. Мы научились любить хорошие стихи в любом случае, даже если они сочинены дурным, как нам по тем или иным соображениям кажется, человеком, и перестали замечать какие-нибудь нескладные вирши, которые раньше наизусть знали потому только, что автор их пёр против режима и вообще. Я, воспитанный в семье, где «Евтушенко» было ругательным словом, недавно собственноручно откопал у этого поэта хорошее стихотворение. До Вознесенского пока просто руки не дошли — может, и найду чего интересное. А вот о Высоцком я что-то последнее время совсем и не вспоминаю… Короче говоря, Шопенгауэр был всё-таки прав, говоря о том, что лучшее, что может сделать государство для искусства, так это лишить его всяческого внимания. Тут, конечно, само собой напрашивается вопрос: а на какие, собственно, деньги жить сочинителю? Но ведь поэзия — роскошь, не так ли? А не средство к существованию. Поэт, думается, должен где-то служить, охранять объект какой-нибудь строительный, торговать или, например, заниматься разбоем, почему бы и нет? К последнему, понятно, настойчиво не призываю… Ещё что? Да, проблема читателя, якобы читателя сегодня нет. Неправда, у меня есть вещественные доказательства, которые при необходимости могу показать. Вот буквально вчера получил письмо от чудака из Краснотурьинска, писано в стихах: «Я Рыжего сегодня почитал / и, каждую его запомнив фразу, / мне захотелось двинуть на вокзал, / чтоб с ним в Свердловске водки выпить сразу!» Хорошо, что не приехал, а то я вот уж ПОЧТИ год как подшился. Не пью то есть, любезный мой сосед! А если без дураков, поэзию нашу читают и в России, и за её пределами. Не поголовно все, как это было, когда я пошёл в первый класс, а те, кто может позволить себе эту опять-таки роскошь. Ведь поэзия — роскошь, я настаиваю на этом. Или я не прав? А слава, что слава… Слава — это для теноров, как могла бы сказать Ахматова. Я так думаю. (Независимая газета: Кулиса. 2000. 8 декабря. № 16).

Весна 2001 года была классической весной: «О, март-апрель! Какие слёзы…» (Д. Самойлов). Хотелось думать — на земле все будет хорошо хотя бы этой весной. Бесспорно — после всепланетных дискуссий о сроках наступления нового миллениума — пришло второе тысячелетие, уже второе в истории России. Сестра Лена в апреле звонила ему, он громко смеялся, когда она рассказала ему, что неподалеку от ее редакции пару недель работало бюро ритуальных услуг с соответствующей вывеской, резко сменившись на магазин детских игрушек под названием «Ангел». За день до ухода Рыжий откликнулся на предложение провести осенью в Москве свой поэтический вечер, прислав по электронной почте письмо в оргкомитет Московского фестиваля поэтов.

63
{"b":"273970","o":1}