Тот же, кому на роду было написано стать художником, не сделался им сразу, а сначала работал текстильщиком у станка и монтером. Лишь по воскресеньям он мог корпеть над небольшими пейзажами, колоритно изображая закаты и прочие небесные явления и красоты мира. Один особенно яркий закат (9 х 14 см), на который он потратил уйму киновари, решил дело. Оставалось лишь преодолеть отцовскую осмотрительность и пойти в обучение.
УЧЕНИЧЕСТВО
Эта глава никогда не будет закончена, потому что человек никогда не овладеет всем сполна: горе тому, кто уже бросил учиться (я бы хотел жить как можно дольше, чтобы научиться хотя бы чему-нибудь из того, что я не умею). Ребенок умеет нарисовать человека, но не умеет провести прямую линию. В школе он научился этому, но рисовать человечков уже разучился. Если ему суждено стать художником, он будет учиться рисовать человечков, но опять-таки забудет, как проводятся прямые линии и всю прочую святую геометрию, на которой покоится мир. Путь ученичества сложен.
Говорят, кто ищет, тот и обрящет. Это верно. Но тот, кто ищет, должен прежде всего много ходить. Ищете ли вы грибы, или правду, или самих себя, вы должны много блуждать, колесить вокруг да около, испробовать все пути, отважиться на многое и все время продвигаться вперед. Кто ищет, тот многое оставляет позади. Но не будь в этих поисках безрассуден; не затаптывай догорающего костра своего предшественника, крича во все горло, что нашел золотую жилу, новое искусство и тому подобное, чтобы затем все это бросить и поднять крик на новом месте. Ищи тихо и внимательно. И ты повсюду обнаружишь следы тех, кто побывал здесь до тебя, потому что мир наш во множестве и извечно населяют люди.
«Мой стакан мал, но я пью из своего стакана», — сказал, кажется, Мюссе. Пусть так, но это возможно лишь при условии, что жажда невелика. Кто жаждет познаний, пьет из ладоней, как воины Гедеона[304], лижет росу небесную, но пользуется и осколком доисторического сосуда, и глиняным кувшином, продающимся на рынке, вообще, чем угодно, лишь бы только зачерпнуть влагу познания.
Но я собирался говорить не об утолении жажды и поисках, а об ученичестве. Сначала человека обучают, потом он учится сам. Эта вторая школа обычно строже и к тому же бессрочна. Искусству художник учится главным образом у самого себя, но природе учится у природы, а постижению человека — у людей. И если его искусство связано с природой и людьми, оно должно быть исследованием, классификацией и пробой всего сущего.
ИСКУССТВО
Как это — исследованием, классификацией и пробой? Разве искусство — не искра божья, не вдохновение, не чутье, не излияния индивидуальности, не самозабвенное самовыражение? Не торопитесь, раз уж мы затронули эти вопросы, разберемся и в них. Охапка охапке рознь, как говорит Сганарель. Внутренний мир внутреннему миру рознь. Во внутреннем мире одного бушуют вдохновение, стихия подсознательного, темперамент, инстинкты и другие субъективные начала. Во внутреннем мире другого бесценным кладом заключена зримая вселенная во всем ее многообразии. Одни носят в себе лишь самих себя, другие — строй небесных светил, и это — звездочеты, третьи — человеческие лица, и они — портретисты. Не берусь судить, какой из этих внутренних миров более сокровенен. Художник может пытаться выразить самого себя или, наоборот, выразить все сущее. Я не ломаю голову над тем, какая из этих двух задач более существенна, хочу только заметить, что художник, посвятивший себя изображению мира, должен приступить к делу во всеоружии наблюдений, познаний, конкретного опыта и формальной логики. Иначе он споткнется на самом пороге. Делайте, что хотите, но орешек бытия не разгрызешь с помощью одного вдохновения, необходимо обратиться к надлежащему инструменту разума; ты должен быть сведущим, терпеливым, объективным и делать свое дело сознательно. По странному недоразумению тебя назовут потом интеллектуалистом, будто весь твой тщательно вычищенный и смазанный маслом интеллект был чем-то большим, нежели просто инструментом, скажем — клещами, которыми ты захватываешь часть мира, чтобы удержать его. Я же считаю тебя одержимым, потому что твоей страстью является изображать мир; я считаю тебя чересчур чувствительным, потому что ты с повышенной эмоциональностью, с нежностью и оторопью воспринимаешь окружающее, я считаю тебя авантюристом и фантастом, ибо фантастично все и вся; а также мистиком, ибо таинственно все, во что ты всматриваешься. Ты то, что ты видишь. В том, что ты видишь, безошибочно проявляется твое «я». Ты вынужден быть нищим или должен им стать, чтобы увидеть мир шире и глубже. Но это не все; ты, художник, должен мир воссоздать — будь архитектором; ты должен что-то чему-то предпочесть — яви справедливость; ты должен обозначить свет и тени — так познай же свет и тени жизни! Чем больше ты познаешь, тем значительнее становится твое «я»… Увы, ты хочешь познать слишком многое, так тебе никогда не выразить полностью самого себя.
ВСЕ СУЩЕЕ
Поэтому ты изображаешь безмолвное скопление вещей, пейзажи, несущие на себе следы человеческого труда, и прежде всего — внутреннего и внешнего облика наших ближних: ребенка, матери, прохожих, нищих, пьяниц, лиц, проступающих в темноте, людей, будто намеревающихся что-то произнести и словно ожидающих чего-то. Это серьезный и торжественный момент, я бы назвал это конфронтацией, напряженным и удивительным противостоянием, встречей, которая отнюдь не случайна.
Почему так происходит, что обеспеченный человек менее живописен, чем бедняк? Дело здесь отнюдь не в лохмотьях. Отчего бы фраку или цветистому халату не быть столь же красочными и декоративными, как обвисшему рубищу нищего? Но встреча с бедняком — это нечто особое, нечто тягостное и значительное. Его вид не просто декоративен и красочен, тут не отделаться мимолетно брошенным взглядом. Он предстает перед вами живым укором — недвижным, неотвязным. Бедняк стоит и смотрит вам вслед, нищий или нищая опускают глаза, чтобы не оскорбить вас взглядом, они сливаются со стеной, к которой прислонились. Иной раз вы целую неделю терзаетесь от того, что не вложили им в ладонь откупного за свое благополучие. Столь впечатляюще присутствие бедных. Бывают и злые взгляды из темных углов, выслеживающие, угрожающие, либо настороженные. Тот, кто так смотрит, кажется каким-то окостенелым. И даже закрыв глаза, вы знаете, что нищий стоит и смотрит на вас недобрым взглядом.
Таких людей множество, они сходятся, о чем-то тихо переговариваются, а завидев вас, умолкают и долго смотрят вам вслед. Если их двое или трое, они уже не просят Христа ради, и похоже, что они вас судят.
Затем — женщины в их тихой, домашней жизни, дети, которые, затаив дыхание, замерли посреди игры, робкие девушки, чье простодушие навевает грусть, угрюмые, молчаливые люди за работой или на отдыхе, испитые горильи лица, посиневшие от холода; понуро плетущаяся голь, проститутки, сыщики, прохожие, выныривающие из-за угла на окраине; предместья с чахлыми деревцами и куцыми грядками капусты; уродливые, грубые вещи или, наоборот, предметы простые и трогательные. Это, повторяю, не случайные встречи, они ранят и ко многому обязывают, и все, что заключено в этих людях и предметах, существует сосредоточенно, замкнуто и многозначительно.
Мне хочется особенно выделить этот круг тем, столь настоятельных, неизъяснимых и серьезных. Они отличаются пронзительной, почти кинематографической злободневностью; можно сказать, они прямо-таки тенденциозно современны. Что касается меня, то я не боюсь слова «тенденция». Я считаю, что в нашем малоустроенном мире у каждого серьезного и впечатлительного человека имеется достаточно оснований не быть безучастным зрителем в происходящей свалке; это долг, а не привилегия. Вдохновляться сегодняшним днем — не так уж ново; открывать современный город, улицы, толпы, живописную, оживленную картину современной жизни, — да ведь это делал уже импрессионизм. Но живая действительность представала перед ним недифференцированной массой, один и тот же поток света и красок струился по ажурному зонтику, одноногому нищему, по дымящим заводским трубам и облакам над ними. Тут целый мир, но еще не расчлененный явственной светотенью морального суда и трогательного участия. Ей-богу же, вещи не равноценны, каждая представляет собою законченное и по-своему значимое целое, у каждой свой абрис, свой свет и свои тени. Необходимо было снова разъять на части открытую тобой действительность и снова выявить грани и рубежи. Необходимо было исторгнуть нищего из зримой панорамы мира, выделить фигуры, любым способом отграничить объект изображения, изолировав его от других, сконструировать, вылущить из общей массы. Такой путь развития искусства можно, вероятно, объяснить причинами чисто формального порядка; слов нет, современная живопись буквально помешана на пуристической магии форм. И все же любого «формального» объяснения недостаточно, так как в нем не будет отражено новое, страстное внимание к реалиям окружающего мира, недвусмысленный, откровенный, сильный акцент на значении этих реалий. В таком случае мне будет недоставать какого-то простого и сердечного слова, которое выразило бы нравственную ценность этого — как бы его назвать? — этого реализма.