И опять, как тяжелый сон, закружилась, завертелась коррида во всем ее ужасе и искрящейся красоте. Опять засверкали тореро в золотых пелеринках и куртках; жалкие клячи, с завязанными глазами, ввезли золотых пикадоров, которые, не сходя с места, будут поджидать быка; сейчас им занимаются тореро: взмахивают плащами, подскакивают, увертываются. Он небольшой, но проворный, как дикая кошка. Тореро стараются заманить его к пикадору, тот протянул свою длинную пику, а его кляча с завязанными глазами содрогается от страха и вот-вот встанет на дыбы, только недостает на это сил. И бык поддается на провокацию: с жаром кидается на пикадора; наталкивается шеей на клинок, едва не выбив пикадора из седла, но тут же встряхивается и опять бросается вперед, поднимает на рога тощую кобылу вместе со всадником и швыряет о доски барьера.
В наши дни по приказу диктатора брюхо и грудь кляче пикадора защищают специальным волосяным матом, — бык почти всегда поднимает и швыряет эту лошадь, но уже редко когда вспарывает ее бок, как бывало раньше. И все-таки эпизод пикадоров тяжелый и глупый; нехорошо смотреть, как одряхлевший работяга мерин бьется в судорогах страха, тащить и подставлять его страшным ударам быка, потом поднимать на ноги и опять гнать на бычьи рога; ведь от тех двух пикадоров быку предстоит получить три глубокие раны тупым копьем, чтобы он потерял немного крови и был «castigado»[291]. Бой может быть прекрасен; но страх, друзья мои, будь это страх человека или животного, — невыносимое и унизительное зрелище. И вот, когда лошадь, седок и копье сплетаются в один клубок, подскакивают тореро с плащами и уводят за собой храпящего быка, всегда выигрывающего это первое сраженье ценою скверной раны между лопаток.
Пикадоры уехали. Бык некоторое время бешено кидается на красные шелковые подкладки плащей, и на арену стремглав вбегают бандерильеро. Они искрятся и сверкают больше остальных, если это еще возможно; в руках у них тонкие копья, или, вернее, длинные деревянные стрелы, украшенные бумажными лентами и розетками. Бандерильеро скачут перед быком, орут на него, машут руками, бегут ему навстречу, и наконец он слепо вскидывает на них рогами чуть не от земли. Но с первым же рывком быка бандерильеро поднимается на носки и, весь напрягшийся, прогнутый, словно лук, держа наготове бандерильи в высоко поднятых руках, ждет.

Нет, говорите что угодно, а эта легкая танцевальная поза человека перед разъяренным зверем — прекрасна. В последнюю долю секунды, как молнии, сверкают обе бандерильи, бандерильеро отскакивает и отбегает в сторону, а бык немыслимыми прыжками силится стряхнуть две качающиеся у него в шее рогатины. Через минуту в нее воткнута вторая пара разубранных бандерилий, и легконогий бандерильеро, спасаясь, прыгает за барьер. Раны быка теперь сильно кровоточат, огромная шея залита целыми пластами крови; торчащие бандерильи делают ее похожей на пронзенное семью стрелами сердце девы Марии.
И снова выбегают чуло выматывать и одновременно дразнить быка своими плащами, потому что нельзя допускать, чтобы он делался безучастным. Они машут перед ним красными подкладками, бык в ослеплении кидается на самое большое красное пятно — на плащ, иначе говоря, — и тореро едва успевает увернуться от удара. Но этот бык решил, кажется, позабавить публику; неожиданно бросился на тореро с таким проворством и такой отчаянной решимостью, что все, как блохи, поскакали за барьер.
Бык только хлестнул хвостом, одним прыжком следом за ними перенесся за барьер и погнал их по коридору между ареной и публикой. Весь персонал корриды опрометью бросился спасаться на арену; бык победоносно проскакал коридор, возвратился на арену, гордо помахивая хвостом, и новым натиском швырнул всех, кто там был, за барьер.
Теперь он — полновластный хозяин арены, и весь его вид говорит об этом; кажется, он так и ждет, что амфитеатр разразится овацией. Снова подскочили чуло немножко его погонять. Толпа взревела, желая швырнуть эспаду на зверя, еще полного нерастраченных сил. Искрящийся золотом эспада, с запавшими глазами и плотно сжатым ртом, встал перед ложей президента, держа красную мулету в левой руке и склоненную шпагу в правой; было видно, что ему уже все едино; он ждал знака, но президент медлил.
Быка окружили скачущие тореро, и он погнался за ними, выставив рога и не отставая ни на вершок. Зрители угрожающе поднимались и вопили. Ожидающий знака эспада наклонил голову с черным пучком, и президент кивнул: зазвучали фанфары, арена мигом опустела, и эспада с бесстрастным лицом, подняв шпагу, дал клятву, что бык примет смерть. Потом, помахивая мулетой, пошел по арене к быку.
То была нехорошая коррида. Эспада рисковал жизнью с какой-то отвагой отчаяния; бык даже не давал ему возможности эстоковать, гонял его по песку арены, унес на рогах мулету и яростно преследовал незащищенного матадора, пока тот не прыгнул за барьер, потеряв при этом шпагу. Иногда такой танец человека и зверя — захватывает; эспада, держа перед собой мулету, старается приманить животное; бык бросается на красный лоскут, тело человека подается в сторону, запавшие глаза выбирают на бычьей шее место для удара. Все это не занимает и секунды; и снова рывок, скачок в сторону и удар, не попадающий в цель. Эта дуэль быка с человеком до того напрягает нервы, что скоро все ощущения притупляются. Который раз выбегают чуло сменить измаявшегося эспаду, но публика ревом загоняет их обратно. Эспада слегка пожимает плечами и снова идет на быка. Сделал красивый выпад, но эстоковал плохо. И только после пятого удара бык растянулся на песке.

Творится что-то страшное; эспада идет как побитый, освистанный целым амфитеатром, и мне еще мучительнее жаль его, чем издыхающего быка.
Шестой бык — огромный и белый, неповоротливый и мирный, как корова; его чуть не силой заставили, спотыкаясь, побежать к лошади пикадора. Тореро с плащами тянули его за рога, чтобы он хотя бы отмахивался, а бандерильеро скакали перед ним как ошалелые, махали руками, ругали его, высмеивали и наконец вызвали на вялую и неуклюжую атаку.
Толпа раздраженно шумела, требовала, чтобы бык сражался, и это вело лишь к тому, что ревущее, залитое кровью животное терзали еще больше. Я хотел уйти, но люди повставали с мест, грозили кулаками, орали; пройти не было никакой возможности, — и я закрыл глаза, приготовившись ждать, пока все не кончится. Когда, просидев так целую вечность, я снова открыл их, пошатывающийся на ослабевших ногах бык еще жил.
И только когда собирались выпускать седьмого быка, я протиснулся к выходу и побрел по севильским улочкам; я испытывал странное чувство: мне было как-то стыдно, но вот не знаю хорошенько — своей жестокости или своей слабости. Там, в амфитеатре, была минута, когда я стал кричать, что это бесчеловечно; возле меня сидел голландский инженер, постоянно живущий в Севилье, и его удивил мой крик.
—У меня это двадцатая коррида, — сказал он, — и только первая казалась мне жестокой.
—Это плохая коррида, — утешал меня какой-то испанец, — а посмотрели бы вы настоящего эспаду.
Возможно; но едва ли я увидел бы эспаду более трагического образа, чем тот сверкающий верзила с лицом скотника и грустными запавшими глазами, на собственном горбу вынесший неприязнь двадцати тысяч зрителей. И если бы я лучше знал испанский, я подошел бы и сказал:
— Что делать, Хуан иногда не выходит, служить публике — горький хлеб.
А после я думал: в Испании мне никогда не приходилось видеть, как бьют коня или осла; собаки и кошки на улице доверчиво ластятся к чужим, и, значит, человек к ним хорошо относится. Испанцы не жестоки к животным. Коррида, по сути, от века начавшийся бой человека со зверем, в ней вся красота боя, но и вся его тяжесть. Испанцы, вероятно, так ясно видят эту красоту и этот бой, что не способны замечать жестокости, которая им сопутствует. Тут столько восхитительной красочности, крутых ловких вольтов, риска и великолепной отваги... но во второй раз я бы на корриду не пошел.