Укутавшись в неведомо как собравшийся на плечах халат – призрачный дар Морфея не грел: доктор отчаянно мерз, – он принялся мельчить карандашиком по листу, намереваясь написать о взглядах Беркли на взгляд Бога, но запутался в каком-то нелепом описании сопутствующих обстоятельств: как встал, как шел к столу, свеча тоже требовала внимания, а главное – нужно было объяснить (кому, зачем?), кто такой епископ Беркли, какое отношение он имеет к Господу Богу и почему он, Меслов, человек науки, заинтересовался этим курьезным писателем – а именно из-за прочитанной в студенческие годы «Новой теории зрения», которая интересовала его как попытка философски осмыслить микроскопию, каковая, в свою очередь, была важна для будущего адепта естественных наук, каковым он стал в силу обстоятельств, о которых писать отнюдь не следовало. Подробности громоздились и громоздились, заводя в тупики и отдаляя цель высказывания, и бесконечный этот анабазис был подобен мученьям Ахиллеса, Пелеева сына, коего Господь покарал за надменность, бросив его, подобно Сизифу и Иксиону, во мрачный Аид вечно догонять черепаху – про которую теперь, раз уж она пришла на ум, тоже нужно что-то написать.
Эта непонятно откуда взявшаяся неодолимая надобность – писать про черепаху – показалась доктору настолько нелепой, что он внезапно очнулся.
Меслов приподнялся на руках, отбрыкиваясь от вязнущего в ногах одеяла. Вокруг было темно, промозгло, сыро: судя по всему, какие-то проблемы с отоплением. Ночная рубашка из тонкого полотна, противно влажная, прилипла к спине. Слева в ребра упиралось что-то твердое.
Он отчаянно зевнул – до боли в челюсти. Слева под ухом что-то мерзко скрипнуло, мелькнула мысль, что так, наверное, скрипит мокрое дерево в трюме какой-нибудь пиратской барки или галеона – на чем там плавали пираты? Потом стукнула кровь в виске, удар отдался двойным эхом в глазных впадинах, и голова загудела от привычной утренней боли.
Все, понял доктор, все. Придется подниматься. Перекинуть ноги за край кровати, ловить босыми ногами хитрые, прячущиеся тапки, потом встать, пошатываясь и хватаясь мокрыми пальцами за воздух. Спичка, свечка, стакан воды, средство от мигрени, но сначала очки, без очков он видит только сны, а потом еще снимать ночнушку через голову, стараясь не сбить окуляры с носа, – или лучше сначала снять, а потом искать? но нет, он так замерзнет, – потом еще искать халат, надевать халат… и вся эта последовательность действий ужасала своей неопределенностью.
«Лучше уж писать про черепаху», – с запоздалым раскаянием подумал Меслов, и ему отчаянно захотелось, чтобы и это злосчастное пробуждение оказалось тоже сном.
Ах, проснуться бы сейчас у себя, в Берлине! Он частенько засыпал в лаборатории за работой, особенно если какой-нибудь сложный опыт затягивался до утра, сны эти были похожи на глубокие обмороки, он приходил в себя к рассвету, с головой одновременно тяжелой и какой-то прозрачной, как бы изнутри залитой твердым хрусталем, – и тут же, в косых лучах утреннего солнца, просматривал сделанные накануне записи, а вот и Джим, молчаливый и аккуратный, уже несет кофе, масло и горячие булочки… А теперь – никакой определенности, под ногами бездна, а вокруг – гнетущая тишина.
«Почему так тихо?» – подумалось ему.
– Still! – свистнуло из темноты.
Доктор даже не успел испугаться, когда ему в плечо уперлось что-то твердое и, скорее всего, опасное.
– Shut up. Молчите. Не двигайтесь. – На этот раз по-английски.
Твердый предмет настойчивее вжался в плечо. Доктор замер, боясь шевельнуться.
– Вот так и сидите, – приказал невидимка. – Можете говорить. Только тихо, коротко и по существу.
Меслов попытался справиться с толкотней мыслей в голове. Получалось плохо: они в ужасе заметались внутри черепа, цепляясь друг за друга, и унять это мельтешение было совершенно невозможно. Все, что удалось выжать из себя доктору, – тихий стон.
– Это-то к чему? – Голос из темноты был недоволен. – Вы же не склонны к обморокам и истерикам, не так ли?
– Не склонен, – механически ответил Меслов.
– Вот и хорошо, – подтвердила темнота. – Все, что мне нужно, – так это обсудить некоторые вопросы, представляющие взаимный интерес.
Пока непрошеный гость произносил свою тираду, доктор успел собраться с мыслями и даже обрести некое подобие хладнокровия – благо проклятая мигрень юркнула куда-то и затаилась, видимо от испуга.
– Я привык беседовать в иной обстановке и не намерен менять свои привычки, – произнес он фразу, которую вычитал неделю назад в дешевом немецком романчике про полицейских.
Невидимый незнакомец издал странный звук: что-то среднее между хмыканьем и коротким сухим смешком.
– Хех. А чем вам не нравится обстановка? Нет света? Это не так уж плохо. A propos, месяц назад в Париже я присутствовал на премьере пьесы из современной жизни, где весь первый акт в зале было темно, как в трюме: зрители слышали только голоса. Во втором акте дали полный свет и показали героев. Оказалось, актеров подобрали так, чтобы сделать их непохожими на уже сложившиеся в воображении образы. Например, мужчина, которого принимали за красавца – так он говорил и держался, – оказался коротконогим фатом. Обладательница девичьего сопрано обернулась неопрятной старухой. А надтреснутым старческим голосом говорил молодой человек приятной наружности, туберкулезник в последней стадии… И когда до зрителей дошла шутка, как вы думаете, что они сделали?
– Мне-то откуда знать? – нервно огрызнулся доктор, пытаясь как-то сориентироваться. Насмешливый голос незнакомца не столько пугал, сколько сбивал с толку. Кто бы ни был этот человек, он, похоже, знал, что делает. В отличие от него – полуголого, беспомощного, застигнутого врасплох.
– Зрители возмутились, – незнакомец произнес это с нескрываемым удовлетворением. – Ошикали пьесу и ушли. Постановка провалилась. Французские буржуа не любят, когда их дурачат, даже на сцене.
Слово «буржуа», произнесенное безо всякого уважения, навело доктора на мысль.
– Вы революционер? Анархист? – спросил он, осторожно отодвигаясь от твердого предмета, продолжавшего давить на плечо.
– Да не дергайтесь, – в голосе незваного гостя прорезалась усталая досада учителя, всю жизнь втемяшивавшего балбесам начатки наук и не сильно в том преуспевшего. – Это не револьвер, это всего лишь деревянная палочка. Палка не стреляет, но это не значит, что она не может служить оружием, особенно в моих руках. Я могу убить и палочкой. Я не революционер и не анархист, даже скорее наоборот. Но это не значит, что я безопасен. Я принес больше горя сильным мира сего, чем все парижские анархисты, вместе взятые. Которые, между прочим, собирались взорвать бомбу на том самом представлении. Ее должен был бросить со сцены главный герой, тот самый молодой человек приятной наружности, больной чахоткой. Кстати, и в самом деле чахоточный. Мишенью был британский консул. К счастью для всего просвещенного человечества, – досада в голосе уступила место кисловатой иронии, – он был вовремя предупрежден.
В голове доктора провернулась шестеренка, отвечающая за добропорядочность и правопослушание.
– Вы полицейский? – с надеждой спросил он.
– Я не служу в полиции. Это полиция мне служит. И служит скверно. Такое впечатление, что все толковые люди подались в лаборанты.
– Где вы видели толкового лаборанта? – искренне возмутился Меслов: растерянный рассудок зацепился за привычную тему и с облегчением выдал обычную реакцию.
– А где вы видели толкового полисмена? – тем же тоном ответили из темноты. – Хех! Впрочем, в Глазго я знавал одного небезнадежного человека в инспекторской должности. Сейчас он ушел со службы и торгует сыром.
– Может быть, вы все-таки объясните свое появление? – Доктор попытался быть решительным. – Я спать хочу, а не слушать про сыр.
– Нет уж, терпите, сами виноваты. Хотя отчасти это и моя вина: в последний момент я вас упустил. Вы собирались очень скрытно и никого не предупредили, даже своего верного Джима. Хорошо еще, что я успел до вашего отбытия. А теперь вы заперлись и не выходите наружу. Хорошо, что эти замки для меня не препятствие… Да и спать вы не хотите. Вы и заснули-то с трудом. Хлоралгидрат?