Тыранов недоумевал. Он все спрашивал Крылова, который лучше остальных постигал методу учителя:
— Никифор, что же ты молчишь? Который раз тебя спрашиваю — что это? Аллегория?
Тыранов даже тряс Крылова за плечо, но тот не обращал на него внимания, он не мог оторвать взгляд от новой картины учителя.
А Тыранов не отставал от своего старшего друга:
— Никифор, что же ты молчишь? Вижу, что чудо-картина, но сомнения меня одолели. Растолкуй мне, как же это так: учитель нас всегда наставляет писать а la Натура, а тут женщина намного выше лошадей, и где ты видел, чтобы крестьянка работала в поле в праздничном наряде?..
Тут Крылов не выдержал:
— И это говоришь ты, поступивший первым к учителю? Напомню тебе, что говорил Алексей Гаврилович: «Произведения греков и великих нашего времени художников Рафаэля, Микеланджело, Пуссена и прочих доказывают, что путь их к достижению совершенства была одна натура в ее изящном виде…» Вот в этой крестьянке на пашне учитель показал изящную натуру, которую нам ежедневно являет жизнь.
— И явила в облике крепостной крестьянки, которую и за человека не считают, — с горечью заметил Алексеев…
…Все это Тыранов припомнил, готовясь писать портрет Айвазовского. В молодом счастливом художнике Тыранов увидел натуру в самом ее изящном виде, и ему страстно захотелось создать образ артистический, пленительный. И еще захотелось в портрете Айвазовского соединить два начала, две школы своих учителей — венециановскую и брюлловскую.
На сеансы в мастерскую к Тыранову Айвазовского сопровождал Штернберг. Но в последние дни с ним стало происходить что-то неладное: обычно говорливый, любящий шутку, смех, Штернберг теперь среди разговора внезапно умолкал, усаживался в самый Дальний угол мастерской, время от времени извлекал из кармана небольшой альбомчик и долго рассматривал отдельные листы. Друзья догадывались, что Штернберг во власти нового замысла, и не досаждали ему расспросами.
Однажды Штербнерг внезапно исчез на целую неделю и так же неожиданно вновь появился у Тыранова.
— Понимаете, — начал он, усевшись на стуле посреди мастерской и как бы продолжая накануне прерванный разговор, — я сейчас прямо из Неаполя. Все эти дни я провел в Нижней Гавани, на рынке. Там теперь, накануне праздников, собирается тьма-тьмущая разных торговцев: тут же режут кур, на месте и жарят, едят рыбу; зелень в огромных размерах… Под навесами простолюдины ублажают себя макаронами… А над рынком стоит гомон, крик, перебранка. В первый день, как я приехал, я зарисовал вот эту сцену… Эх, мечтаю, написать картину «Рынок». Больше мне ничего не надо. Я этим «Рынком» образумлю кой-кого из наших художников… Меня мутит уже от всех этих Хвеличет, как один знакомый малоросс называет местных натурщиц, что ни девица — то обязательно Фелицета… Вот и кочуют с полотна на полотно всякие хорошенькие, улыбающиеся, сладенькие пляшущие трастеверинки, вакханки, итальянки у колодцев.
Тыранов вспыхнул. Это уже относилось к нему. По приезде в Италию он тоже увлекся общей модой, и теперь в его мастерской находились совсем оконченные картины — «Вакханка» и «Итальянка, пришедшая к фонтану за водой».
— Ты неверно судишь о картинах Алексея Васильевича, — вмешался Айвазовский. — Взгляни на итальянку у фонтана, это не слащавое лицо, а лицо крестьянки; большей верности с природой быть не может. Я знаю натурщицу и не могу не восхищаться удивительным сходством портрета с оригиналом. А какая лепка головы!
— Я понимаю, что в искусстве портрета нет у нас равного Алексею Васильевичу, но… — тут Штернберг вскочил со стула и вплотную подступил к Айвазовскому, глаза у него сверкали. — Но я вспоминаю, как меня поразило, когда в «Журнале изящных искусств» было напечатано про Венецианова… Это настолько меня возмутило, что я на всю жизнь запомнил эти слова. Слушай, что писал тогда наш Василий Иванович[12]: «Кисть, освещение, краски — все пленяет. Одна только модель, если смею сказать, не пленительна. Мне кажется, художник, во всяком случае, должен избрать лучшее. Можно все написать превосходно, но лучше превосходно писать то, что прекрасно, особенно, если выбор предмета зависит от художника».
— Что же тебя так возмутило в этих словах? — Айвазовский кладет руку на плечо друга. — Разве уж так плохо «превосходно писать то, что прекрасно…»
— А ну вас… — безнадежно машет рукой Штернберг. — Разве с вами, служителями идеального искусства, поговоришь как с людьми?! Хоть оба вы и пишете прекрасно и известность приобрели, а я вам повторю еще раз: ничего нет противнее в картине, как хорошенькие, улыбающиеся и мило одетые фигурки. Для меня гораздо приятнее грязный нищий, да с характером. Пускай будет неизящно, лишь бы было похоже на людей, на бедный народ… И знаете, Алексей Васильевич, кто был моим настоящим учителем? Плахов! Лавр Кузьмич Плахов[13]. И забыть его наставления не смею-с. Да-с…
Открылась очередная художественная выставка. Снова зрители толпились у морских видов Айвазовского. Но не меньший восторг, чем картины Айвазовского, вызвал его портрет, написанный Тырановым.
Среди тех, кто не единожды приходил на выставку, был и Штернберг. Он удивлялся мастерству Тыранова. Восхищался темным зеленовато-коричневым фоном портрета, на котором выступало ярко освещенное лицо друга. Виля отправился к Тыранову, чтобы выразить ему свое восхищение.
— Хорошо, что ты пришел, Штернберг… Я как раз нынче окончил небольшую сцену из домашней жизни… Признаться, своим возникновением она обязана тебе. У меня долго не выходили из головы твои слова. Вот посмотри…
Сюжет был весьма прост: Молодая хозяйка занята приготовлением обеда. Вокруг нее кастрюли, таз, овощи… Женщина на секунду отвлеклась и повернулась к подбегающему малышу…
— Алексей Васильевич, — Штернберг схватил руки Тыранова, — такая живопись происходит только от опыта Венецианова, от вдумчивого изучения натуры. Ваша молодая хозяйка…
— Обожди, друг, — прервал Тыранов. — Вот, кажется, и название найдено — «Молодая хозяйка». А я все бился и никак не мог придумать… А знаешь, Виля, прими эту картину от меня… Ей-ей, не возражай; она тобой навеяна, тебе и должна принадлежать…
На другой день во время прогулки Айвазовский встретил Гоголя и рассказал о подарке, который Виля получил от Тыранова. Они как раз проходили мимо дома, в котором жил Штернберг, и Николай Васильевич предложил зайти посмотреть картину.
Штернберга они застали погруженным в чтение письма. Гоголь не стал отвлекать его посторонними разговорами и только попросил показать картину Тыранова.
Долго рассматривал Николай Васильевич небольшое полотно, а потом обернулся к молодым художникам и многозначительно произнес:
— Вот произведение, которое работалось так чисто, так бескорыстно…
Айвазовский, будто почувствовав в словах Гоголя укор себе, спросил:
— А разве, Николай Васильевич, художник не вправе с большей пользой для себя продать то, что им написано в пылу вдохновенья?..
— Не знаю, — как-то неопределенно начал Гоголь, — кое-кто даже на Пушкина ссылается, что, мол, «не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Однако, позвольте вам заметить… — Николай Васильевич устремил свой взгляд куда-то далеко-далеко и продолжал с горечью и сарказмом: — Позвольте заметить, что слова сии принадлежат не Поэту, а Книгопродавцу и что к первому изданию стихотворения было сделано такое примечание: «Заметим, для щекотливых блюстителей приличий, что Книгопродавец pi Поэт оба лица вымышленные. Похвалы первого не что иное, как светская вежливость, притворство…» — Гоголь погрозил пальцем. — Притворство еще простительно тому, кто торгует произведениями искусства, но не тому, кто их творит. Того и гляди — можно так убедить себя, что продается всего лишь результат вдохновенья, а не заметишь, как само вдохновенье приспособишь к вкусам покупающих…