Сердце его стало жалостливым и нежным ("бедные, бедные мятежники..."), но мгновенье - и вот уже оно обжигает неукротимым огнем гнева ("чтоб мы этим
поганым харям...").
Шутки с ним плохи. У него нашлись решительность, мужество, разум
"первым бросить камень" в тинистое болото империи.
Как неимоверной тяжести ношу, берет он на себя чужое имя: "Знайте, в
мертвое имя влезть - то же, что в гроб смердящий. Больно, больно мне быть
Петром, когда кровь и душа Емельянова".
Тут в самый раз вернуться к словам Разина из сценария Горького:
"...Людей я жалею. Я для них, может, душу мою погублю..."
Есенинский Пугачев тоже жалеет людей. Ради них он и пошел на тяжкие
муки: "опушил себя чуждым инеем" - и даже думать не смел, что платой за все
его страдания будет черное предательство.
У Пушкина в "Капитанской дочке" Пугачев был осмотрительнее:
"- ...Улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают. Они воры.
Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моей
головою".
Для есенинского Емельяна его "ребята" - "дорогие... хорошие...". Мог ли
он предвидеть, что настанет срок и они, его недавние друзья, крикнут нагло,
грубо: "Вяжите его!.. Бейте прямо саблей в морду!"
Он вспомнит в этот страшный час ночную синь над Доном, золотую известку
месяца над низеньким домом, услышит убегающий вдаль колокольчик - и душа его
не выдержит тяжести всего, что в себе носила, чем жила...
Осенней ночью, в начале восстания, он говорил Караваеву:
Знаешь? Люди ведь все со звериной душой, -
Тот медведь, тот лиса, та волчица,
А жизнь - это лес большой,
Где заря красным всадником мчится.
Нужно крепкие, крепкие иметь клыки.
У него ли - "звериная душа"? Нет, не похож он на зверя - этот мужик с
душой мечтателя, которая полна любви и сострадания, доверчиво открыта людям.
И здесь, может быть, стоит вспомнить слова Горького о есенинском
чувстве "любви ко всему живому в мире и милосердия, которое - более всего
иного - заслужено человеком".
Любовь к людям не покидает Пугачева даже в самые трагические минуты,
ибо она - его глубинная сущность. Наиболее сильно эта сущность выявлена в
заключительном монологе Емельяна.
Не потому ли последние строки трагедии звучали в авторском исполнении с
особой проникновенностью?
"Совершенно изумительно, - рассказывал Горький, - прочитал он вопрос
Пугачева, трижды повторенный:
Вы с ума сошли? -
громко и гневно, затем тише, но еще горячей:
Вы с ума сошли?
И наконец совсем тихо, задыхаясь в отчаянии:
Вы с ума сошли?
Кто сказал вам, что мы уничтожены?
Неописуемо хорошо спросил он:
Неужели под душой так же падаешь, как под ношей?
И, после коротенькой паузы, вздохнул, безнадежно, прощально:
Дорогие мои... Хор-рошие...
Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось".
Вторая колоритнейшая личность трагедии - Хлопуша, "крестьянин Тверской
губернии" (в "Энциклопедическом словаре" Брокгауза и Ефрона - т. 37, кн. 73, Спб., 1903 г., с. 325 - указывается: Хлопуша, "крестьянин с. Мошкович, Тверской губернии". Есенин и в этой детали точен).
"Местью вскормленный бунтовщик", он шел в лагерь пугачевцев со своей
бесценной ношей: "Тяжелее, чем камни, я нес мою душу". "Отчаянный негодяй и
жулик", "каторжник и арестант", "убийца и фальшивомонетчик", Хлопуша через
Пугачева прозрел, "разгадал" собственное "значенье".
Все, что было в его жизни до Пугачева ("то острожничал я, то
бродяжил"), кажется ему ничего не стоящим, никчемным. "Черта ль с того, что
хотелось мне жить?" - восклицает он, вспоминая те десять лет, которые
растратил попусту.
Казак Бурков мыслит по-иному:
Я хочу жить, жить, жить,
Жить до страха и боли!
Хоть карманником, хоть золоторотцем...
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Научите меня, и я что угодно сделаю.
Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!
Учитель нашелся. Но им оказался не Пугачев, а Творогов - презренный
изменник. Это о "философии" таких, как Творогов, говорит старик сторож в
начале поэмы:
Только лишь до нас не добрались бы,
Только нам бы,
Только б нашей
Не скосили, как ромашке, головы.
Они остаются жить - Бурнов, Творогов, Чумаков... Но "черта ль с того"?
Достойно "звенеть в человечьем саду" им не дано.
Ибо не может затеряться в этом саду страстный, рвущийся из самого
сердца голос Хлопуши:
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
И не смолкнет полное неизбывной боли, безысходной тоски по несбывшейся
надежде слово "этого человека":
Дорогие мои... дорогие... хор-рошие...
5
В год завершения работы над "Пугачевым" Есенин писал об имажинистах:
"У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого
слова, поэтому у них так и несогласовано все. Поэтому они так и любят тот
диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния
ради самого кривляния".
Как и безвестному автору "Слова о полку Игореве", Есенину в высшей
степени присуще "чувствование своей страны". Оно проявилось не только в его
стихотворениях и поэмах, но и в трагедии "Пугачев". От глубинных раздумий о
судьбах крестьянина до "всей предметности и всех явлений вокруг человека", воплощаемых в слове, образе, - все пронизано этим чувствованием.
В трагедию "Пугачев", замечал П. Юшин, Есенин внес резкие, вызывающие
тона, эстетически отталкивающие образы:
Быть беде!
Быть великой потере!
Знать, не зря с луговой стороны
Луны лошадиный череп
Каплет золотом сгнившей слюны.
И рассуждал: "Ягненочек кудрявый - месяц", "...всадник унылый, роняющий
поводья-лучи", "месяц - плывущая по ночному небу ладья, роняющая весла по
озерам", превращается в череп, а ровный желтый свет месяца, так радовавший
раннего поэта, становится гнилью, слюной, капающей на землю".
Да нет же, при чем тут "ягненочек кудрявый - месяц"? Суть-то в строках
из "Пугачева" совсем иная! Поэт говорит о зловещем предзнаменовании, создает
соответственно впечатляюще-страшный образ, а критик недоумевает: а почему не
ягненочек? Ягненочек был лучше...
Тот же критик сетовал: очень уж "образно" говорят герои. Даже сторож:
"Колокол луны скатился ниже..." Нет чтобы сказать просто: светает...
Сторож еще изъясняется: "Уже мятеж вздымает паруса".
Но так ли это далеко от тех фраз, которые произносят, например,
действующие лица в исторических хрониках Шекспира?
"Полоний: Уж вечер выгнул плечи парусов..."
Правда, эти слова звучат в устах гофмейстера королевского двора.
Но вот говорит простой воин (сцена смерти Энобарба в "Антонии и
Клеопатре"): "Смерть тронула его своей рукой". Неужели в Древнем Риме даже
простолюдины не могли обходиться без художественных тропов?
По мнению П. Юшина, "перенасыщенность... образами наблюдается в каждом
монологе трагедии". Кстати сказать, критик Г. Лелевич еще в 1926 году писал:
"В "Пугачеве"... образов больше, чем нужно".
Но кто может точно установить, сколько образов полагается на монолог?
Какое количество их должно быть в пьесе?