Литмир - Электронная Библиотека

Они не спеша прошли через Лебяжью канавку, потом обогнули Карпиев пруд в Летнем саду, прошли мимо Кофейного домика и скромного царского дворца. Старинные, развесистые, пышные деревья с первыми признаками осени поднимались над строгой решеткой сада, за которой мчались машины, автобусы, а дальше спешили по Неве прогулочные речные трамваи, развлекая экскурсантов громкими эстрадными песнями.

Петр и Дед сели на скамью напротив решетки Летнего сада. Александр Титыч опустился осторожно, со вздохом.

— Ноги устали? — спросил Петр.

— Ноги что, душа притомилась. Лет двадцать отпуска не брал, — негромко, доверительно начал старик. — Все ждал, ждал чего-то… Зимой весны, а летом осени… Так вот и шло время. Да еще рождениями дочек моих время обозначалось. От старшой до меньшой… Каждая свое взяла. Все на них ушло, все для них. Детишки, конечно, в радость. Не выходит из ума, как это профессор твой, бедолага, один прожил. Тобой, видать, да и другими, вроде тебя, радовался. Человек человеку многое передать может, ежели щедрости хватит. А что одному? Живем-то всем миром. Народ-то как лес… Отжившее дерево падает, а лес навсегда остается.

Александр Титыч огляделся, будто бы искал поддержки у высоких старых деревьев, их толстые узловатые стволы окружали скамью со всех сторон. Рядом с ними нынешнее время отодвигалось в прошлое и оттуда, из дальних далей медленно возвращалось в сегодняшний день и улетало в бесконечное будущее. Бессмертным было только оно, только время…

Рядом со стариком Петр испытывал странное чувство неловкости оттого, что молод, все еще впереди, а Дед прощается и с этими деревьями, и с этой высокой, всему миру известной оградой, и со своей жизнью, оставляя на память вот эту «посиделку».

Чего только не слышал и не видел этот самый старый сад Петербурга: широкие шаги Петра I, его громкий властный голос, первые российские неуклюжие и буйные ассамблеи, пышные машкерады; неторопливые прогулки знатных дам и блещущие золотым шитьем мундиры господ офицеров; гремели тут военные духовые оркестры, дивились греческим статуям важные заморские послы, бушевала разлившаяся Нева. Пушкин прибегал по утрам в тихий свой «сад-огород», император Павел смотрел на величавые деревья из окон смертного своего замка; держали тут свой революционный шаг бравые матросы; резвились дети вокруг бронзовой статуи дедушки Крылова; приносили сюда любовь, надежду и отчаянье голодные ленинградцы в прошедшую войну. А сколько здесь было поцелуев, объятий, встреч и расставаний — только деревья да время помнят все это… И вот сидит Дед, помор, с юности мечтавший об этом городе, об этом саде, и лишь только раз за всю свою жизнь оказавшийся здесь. «Наверняка каким-нибудь тайным образом и его запомнит этот сад», — подумал Петр.

Дед улыбнулся:

— А нам с женой дети крепко достались.

Александр Титыч помолчал, подумал, говорить ли дальше, и продолжил:

— Я уж тебе нарочно все это говорю, Петро, чтобы знал все про нас. Так-то ничего дом, дружный. Если выручить, помочь, всегда все готовы. Девки мои истовые, за доброго человека на костер пойдут. И еще что мне по душе, скромные они, совестливые. Мы, мужики, часто со своих принципов соскакиваем да в распыл идем. Нам без женской мерки да совести никак не прожить.

Дед покурил, покашлял, продолжал:

— Не все это понимают. Городские-то девки, смотрю, все за мужиками угнаться хотят, и курят, и пьют, и ругаться горазды, прямо беда. Как ее целовать-то курящую, с таким-то дыхом изо рта? И как она молоком-то кормить своим будет ребенка с горьким этим табаком да с водкой? Ох, наплачется, когда ребенок не поймешь от чего орать будет. Все грехи материнские в его кровь войдут. — И, резко взмахнув рукой, добавил: — Нет уж, всегдашние женские козыри — чистота, нежность, скромность — вечно будут высокую цену иметь. Больно смотреть, когда человек изнутри гибнет.

Дед вздохнул, вспомнил:

— Вот я думаю, думаю, как мне Пахому помочь. Истлеет мужик от тоски, ежели без семьи останется. Нинка его задергала. Красивой в девках была, своевольной. Говорила: «По любви выхожу». Да вот, видишь, обрубает человеку жизнь на полдороге. Где он в нынешние-то свои годы счастье найдет? Сызнова не начнешь.

Дед помолчал, подумал, вздохнул:

— Да. Жалостью любовь не заменить… И поодиночке люди жить не могут, и вместе горе.

И опять Дед помолчал, откинувшись на спинку скамьи. Усталым, печальным было его широкоскулое лицо, тревожными — глаза. Видно, очень нужно было ему выговориться. Дед продолжал:

— В супружеской жизни закорючек много, приспосабливаться нужно, прощать от души. И светлое искать, и праздники устраивать. Я вот люблю, когда все вместе собираются. Пообглядят друг друга, детство, шалости да игрища вспомянут, знакомые песни попоют, кровь здоровьем наполнится, и пущай тогда себе разлетаются с новой силой в душе. Ты, Метро, обязательно ко мне приезжай да сына прихватывай, пусть узнает корень рода своего, оно, глядишь, полегче ему будет потом не заблудиться в мире-то этом…

Дед встал тяжело, натруженно и пошел вперевалочку, загребая носками ботинок, покачивалась его широкая сутулая спина, как будто потащил он сеть из моря.

Домой приехали в метро, на этот раз Дед согласился ступить «на эту чертову лестницу». Анюта уже приготовила чай и блины.

Дед пил чай, вспоминал прожитое, рассказывал о старых обычаях.

— Есть у нас гора такая, Игрим-креж зовется, там издавна старинные праздники игрывались. Через костры прыгали. Да и сам я перепрыгивал с девками на Ивана Купалу. Потом судьбу искал, цвет папоротниковый.

— И находили? — спросил Петр.

Дед говорил, веря и не веря своим словам, мол, хочешь — слушай, хочешь — нет.

— Находить не находил, а с девками весело было. Костров много жгли, пели да плясали, да орали всякую канитель, — развеселился Дед. — Девки голосят, боязно, а идут во тьму.

Дед вздохнул, видно, многое вспомнилось.

— Неужели до сих пор все это еще сохранилось? — удивился Петр.

— Бывает иногда, но без любви, без души играются… Теперь в клубе на танцах с девками тискаются без всякого зазору, не надо и в лес уходить. Не ругаю я молодых, нет. Сам не лучше был. Пусть их живут, как хотят. Верно, что они умнее, смелее нас, ух, как смелы-то, управы не найдешь… И знаний и ума, и всего у них побольше, да только всяк человек свою молодость особо любит, а чужую по своей зрелости сверяет — вот и накладно… Молодые-то сейчас над нашими плясками да весельем посмеиваются, а того не хотят понять, что все было, да только маленько по-другому, — и День рыбака, и свадьбы, и дни рождения, и Новый год. Не забывать надо, не смеяться, а вспоминать все лучшее, чтоб скука людей-то не задушила. Умеешь работать — умей и обрадоваться от души. А то нынче скуки во сколько, — Дед мазнул ребром ладони по горлу. — Раньше-то работали от зари до зари, а теперь восемь часов отработался, рубашечку новую надел и пошел по углам таращиться да магнитофоном орать на всю деревню, будто умом рехнулся. Раньше-то праздников ждали. В Купалу всякие затеи выдумывали: и плясали, и в воде плескались, и венки девки плели, кусты обряжали, а мы девок высматривали да набрасывались, — кто чей венок выхватит, с той и через костер прыгать, а уж ежели руки над костром не расцепишь с девкой, значит с ней и повенчаешься… занятно было. Или, скажем, колядование. Овсень… В Гридине у нас таусенем больше праздник энтот зовут. Перед Новым-то годом — Васильевская, или Крещенская, постная… Кто из хлебного зерна, кто из овса сладкую кутью варят, кишки, да желудки, да ноги поросячьи, пироги-рыбники да ягодники… В овсень раньше девку возили на санях в белой рубахе поверх тулупа. Ряженые бегали за ней, на головы чучела надевали козьи да бараньи. Бабы в мужиков преображались, мужики в баб. Говорят, семь ден перед богоявлением нечисть всякая по миру шаталась, обмануть ее надо было — вот и рядились под чертовщину, пели…

Дед поерзал на стуле, огляделся, откашлялся и негромко затянул:

50
{"b":"272672","o":1}