— Ах, ранено? Вы достойны жалости, бедняга, — утешает меня моя собственная жена.
— Разве у вас нет супруги? — вдруг вскидывает она на меня взгляд.
— Почему вы спрашиваете?
— Потому как вижу по вашему лицу, что у вас имеется несчастная супруга. Возвращайтесь к ней, если у вас тревожно на сердце. Искренний мой вам совет. Прощайте, капитан. — И кивнула головой.
— Нет, мадам, вам не удастся так легко отделаться от меня. Умру, но не отпущу вас. Умоляю, не гоните меня. Иначе упустите сегодня слишком многое… в это мгновение мое сердце исполнено чувств и открыто нараспашку. Хотите, брошусь перед вами на колени? Я мог бы любить вас до гробовой доски, мадам…
И наклоняясь к самому ее уху:
— С тех пор, как помню себя, вы были моим идеалом. Предел моих мечтаний — это вы. Сейчас, когда я смотрю на вас, то впервые замечаю…
Как видите, я говорил ей такие вещи, каких она от меня никогда не слышала. Главные слова моей жизни. И все же до сих пор я был не в состоянии произнести их вслух. Лишь сейчас, когда можно было не стесняться, то есть спрятавшись за маской и полушутя… да, именно так все и было. Именно я не мог сделать ей этих заветных признаний, тогда как любой другой с легкостью выболтал бы враз.
Вокруг царили мир и покой. Ведь мы тоже брели по Риджент-парку, в ранние часы пополудни.
— Только вы кое о чем забываете, сударь, — вдруг повернулась она ко мне.
— О чем же?
— У меня есть муж, которого я люблю.
— О, вы любите своего мужа?
— А почему бы мне его не любить?
— Собственного мужа?
— Да. Что здесь удивительного?
— И очень любите? — поинтересовался я и продолжил: — Дивны дела твои, Господи! Что же это должен быть за муж?
— Что за муж? Готова удовлетворить ваше любопытство, сударь. Очень милый человек и — что я больше всего ценю в нем — крайне порядочный.
— Правда?
— Истинная правда. Он и вам наверняка бы понравился. А уж до чего нежен со мной — словами не передать.
— Так он еще и нежен?
— Само внимание и забота.
— Выходит, черт побери, у этого человека и недостатков нет?
— Есть. Он несколько обеспокоенный, а так жить нельзя. Жить можно только отчаянно и дерзко, — поучала меня жена.
— Но вот что странно: при этом он ведь такой легковерный…
— Легковерный? Не понимаю! В каком отношении?
— Он всегда верит тому, что сам же и вымыслит.
— Значит, он мастер придумывать… Или же у него болезненная фантазия? — И я бросил взгляд на жену.
— Необузданная фантазия, — поправила она меня.
— Вот-вот, — согласился я. — До чего же странные бывают люди… А вы верны ему? — неожиданно ошарашил я ее вопросом. И словно бы даже сам город прислушивался к моим словам, такое безмолвие вдруг охватило нас.
— Смешной вопрос! — парировала она. Однако не засмеялась. — Он мил и простодушен до глупости, — мягко пояснила она. — Вот вы в точности, как мой муж. Богом клянусь, вы похожи на моего супруга! Какого ответа вы ждете от тех, кого спрашиваете? Да или нет?
— Разумеется, верна, — жестко ответила она. Однако при этом чуточку покраснела. Все мы верны, каждая женщина на свой лад, разве вы этого не знали? Если не знали, то примите к сведению, уважаемый капитан.
— Понятно, — кивнул я. Затем вдруг пришел в восторг. — Но тогда это истинный рай на земле! Особенно в вашем случае. Ведь это же превосходно, если вы оба столь совершенны, ваш муж и вы! Это ли не рай, когда любовь и верность ходят рука об руку, словно сестры-двойняшки…
Нет нужды говорить, что у моих восторгов был горький привкус, хотя горечь относилась не только к нашему разговору с женой. Потому как мысленно я находился не здесь — в другом месте. Словно бы внезапно погрузился в сон. А сновидение было следующим:
Иду я по дороге близ Квиленбурга, к дому моего дяди. И буквально вижу себя со стороны: залитая дождем улица, желтый дом, шляпа моя низко надвинута на глаза, на поле крестьяне. А отец кричит мне вслед: — Эй, молодой барин, минхер, сколько пятниц на неделе? Знатный барин будешь или дамский угодник? — И крестьяне покатываются над его шутками. Земляки мои.
И у меня по-прежнему оглушительно звучит в ушах тот хохот. В чем мало приятного. Правда, аккурат в этот момент моя жена проговорила:
— Довольно кривляться, пойдем отсюда. Ведь ты обещал сводить меня куда-нибудь. И руки у меня мерзнут, — быстренько подвела она черту под этим странным расчетом. А руку засунула мне в карман — погреться.
Она и взвизгивала, и хохотала, и — если делалось очень страшно — повисала на мне, хваталась за мои уши или нос. Некоторые зрители смеялись, глядя на нас.
А дело в том, что я повел ее на каток. И не только сломя голову носился с ней об руку, но и время от времени подхватив ее высоко, катил дальше.
В определенном возрасте для человека это испытание сил. Хоть и легка была моя ноша, но бежать с ней, да еще по некрепкому льду? Я пыхтел, как паровоз, а иногда и впрямь чувствовал, что вот-вот рухну.
— Хочешь, брошу тебя? — спрашивал я в такие моменты, но конечно, не ронял ее, а проделывал свои аттракционы столь же безукоризненно, как смолоду. Но после этого я посерьезнел. И словно бы смерть почуял за спиною, а вернее, в самом себе — наверное, в жилах.
— Ведь умеешь же, а раньше ты никогда за мной не ухаживал, — пожаловалась она, когда мы зашли в ресторанчик погреться.
— Не ухаживал? — переспросил я.
— А надо бы, надо, — повторяла она, и слово это звучало последним вздохом по уходящей молодости.
— Чего расстраиваться, ты ведь и сейчас еще молодая, — шепнул я ей на ушко. Но она не поверила мне и все равно оставалась грустной.
— Вон даже я и то еще не стар, — продолжал уговаривать ее я. — Годок-другой еще порезвимся! — Я засмеялся, а затем уставился в окно, на белый простор в надвигающихся сумерках, словно оттуда ожидая ответа. Так ли это? Есть ли они у меня, эти «годок-другой»?
Закат был сказочной красоты. Нижняя кромка неба залита алым, а лед играл холодноватыми голубыми отсветами. И этот абсолютный покой, дивная тишина…
«Все это как искусственное цветение», — улыбнулся я про себя.
Мы оба молчали. Она пила горячий пунш (я заказал для нее в компенсацию за тот, что ей не довелось вкусить в гостях у де Мерсье, откуда я ее сманил), а я попыхивал сигарой поверх ее головы.
И чтобы не забыть, тогда я сказал ей впервые:
— Я до того вас любил, что готов был умереть ради вас.
— И все прошло?
— Кончено, прошло.
— Какая жалость!
— Жаль, — согласился я. — А может, и нет. Ведь жить в таком напряжении страсти невыносимо… Но что, если нам начать новую жизнь? — с улыбкой предложил я. — Хотите, душа моя?
— Хочу, — ответила она, и расплакалась.
Только потом все пошло не по нашему уговору, а совсем иначе. И не в желании моем было дело… Жизнь ведь ни рассчитать, ни спланировать нельзя. Начать с того, что мне было зябко уже в ресторане, скверно протопленном. (В Лондоне вообще очень плохо топят, мне до сих пор невдомек, по какой такой причине. Ведь угля у них — завались!) К вечеру у меня разболелось горло, поднялась температура.
Словом, я заболел. Воспаление легких, плеврит и все такое. И это ленивое создание, эта несобранная женщина не вылезала из платья, ни разу не прилегла. Очень хорошо помню сумерки, когда вокруг меня царил сплошной полумрак, отсвет лампы под абажуром и, конечно, помню ее — особенно, когда она забывалась коротким сном у моей постели. Голова склонена набок — значит, все-таки уснула. И я в таких случаях подолгу смотрел на нее.
Помню унылые, однообразные дни, когда я лежал, подолгу уставясь на большущее, белое пятно перед окном — на занавеску, и как хорошо было потом, когда она подходила туда и оказывалась на белом фоне. Кстати, у меня было впечатление, будто челюсти ее сведены судорогой, так как говорила она с трудом. Правда, и я не разговаривал — незачем было.