— Нет и нет, делайте со мной, что угодно! По мне, так лучше умереть! Ненавижу свою жизнь, — рыдала она.
— Я точно так же, — ответил я.
— О, но я всех ненавижу и никого не люблю!
— Точь-в-точь как я, — откликнулся я с готовностью.
— Даже родителей ненавижу! — вне себя выкрикивала она, явно раздраженная моими ответами и словно отыскивая в душе все более и более горькие истины.
— А уж как родители мои ненавидят вас! — перебила она меня. — Нет-нет, не говорите ничего! Но ненависть их к вам безгранична.
«За что же им меня ненавидеть? — все же хотелось мне спросить. — Чем я им не угодил? Ведь все шло по воле их доченьки!» Но разговор был безнадежно испорчен, какую тему ни затронь, ни до чего не договоришься.
— Эх, был бы у меня брат!.. Он бы проучил вас, а то и убил бы.
Я тотчас представил себе этого братца: врезал бы я ему разок от души, и покатился бы он кубарем, носом снег пахать. Что поделаешь, такова участь исстрадавшегося человека: о чем ни подумает, все оборачивается унижением.
А барышня в рыданиях даже такое сказанула: — Вы мне всю жизнь исковеркали, да будет вам известно! — Обвинение прозвучало столь серьезно, что его нельзя было оставить без внимания даже такому закоренелому злодею, как я… Но я не придал этому значения. Чем, спрашивается, я изуродовал ей жизнь? Да ничем! — холодно констатировал я.
— Я любила тебя, — сказала она, утирая слезы. — И не заслужила, чтобы ты так грубо обращался со мною.
— Но вся любовь моя была понапрасну, — сказала она, пустив в ход ридикюль. И тогда я разжал объятия. Значит, всему конец.
— Я тоже тебя любил, — хмуро ответил я. — Веришь не веришь, но это было так. Прощай!
— Побудь еще немного, — попросила она, смягчившись.
Но теперь уже мне не хотелось быть с нею.
— Меня ждут к обеду. Надо идти домой, милая. Во всяком случае, пока что.
— Что значит «пока что»?
Я не ответил.
— Ты говорил, что уезжаешь. Это правда? И куда же, далеко? — приступила она с расспросами.
Я улыбнулся. Малышку явно разбирало любопытство, по ней видно было.
— Спрашивай смелей, не стесняйся. Куда я еду? В Южную Америку. Насовсем ли? Да. Нет у меня ни малейшего желания больше возвращаться сюда…
— Вы едете один? — решилась она наконец.
— Один, один! — засмеялся я.
— О, тогда хорошо! — сурово ответила она. Сурово, хотя и с облегчением. И не дрогнула. Лишь глаза ее все еще были влажными.
Только ведь такой оборот был мне вовсе не по душе, сами понимаете. Не хотел я обходиться с ней грубо.
А посему отправил ей послание — теперь уже я. Не хотелось бы, мол, столь холодно расстаться с ней, очень сожалею и прошу дать мне возможность еще раз увидеться с нею. И она действительно явилась на свидание. Должен признаться, мы оба старались поправить непоправимое; она была мила и уступчива, как никогда, я от чрезмерного усердия из кожи вон лез, но все было напрасно.
Не знали мы, как теперь быть друг с другом.
И это в порядке вещей. Негоже гнаться за тем, что давно ушло. Я вел себя нелепо. Сказал, что всегда буду помнить ее, а какой женщине приятно такое слышать? Она же смирилась с моим отъездом. Не сказать, чтобы с радостью, но умирать от горя вовсе не собиралась. И в этом тоже приятного мало. Ведь чего требует душа в таких случаях, чего?
Душа молит о невозможном, требует невозможного, ибо в этом ее суть, в самой ее природе заложена эта жажда. Чтобы я, в едином порыве, отмел все сомнения, чтобы вновь, как некогда, превратился в волшебника, и чтобы она, склонив головку мне на плечо, могла прошептать: «Ах, как удивительно прекрасен был день…» Или же я должен бы сказать ей — обожаю! — всего лишь одно-единственное слово, и все остальное было бы забыто. То, что есть, или то, что было…
Вместо этого я прочел ей лекцию об индейцах. Уму непостижимо, глупее не придумаешь. Все равно, что петухом кукарекать.
Она как-то раз сказала, что охотно поселилась бы со мною хоть на далеком острове. И как славно было бы сейчас ответить ей, приезжай, мол, потом ко мне. Однако хорош же я буду, если она отнесется к моим словам всерьез. Ведь эта возьмет и приедет, с нее станется.
Я рассказывал ей, что место, куда я еду — совершенно особый мир, не каждому подходит. (Это я добавил из осторожности: ей, мол, не годится, а мне по душе.) И уверял, будто бы давно мечтал попасть в Южную Америку. Сказать по правде, я нередко думал о тамошних жителях, равно как и о малайцах с их пьянящей жизнерадостностью, и все же… сплошь пустая болтовня. Почему, спрашивается, именно туда? Безродный, он и есть безродный и все равно нигде не найдет себе места. Вернется на родину — дома ему все не этак да не так, вновь отправится в странствия — везде останется чужаком на веки вечные. А я разливался соловьем, мол, это моя давнишняя мечта, мне всегда хотелось там обосноваться.
— Сравнить только, как живем мы и как живут индейцы? — мучил я вопросами несчастную девочку. И закатил ей целую лекцию — о самосозерцании. Этому ангелу! Какая лучезарная радость для туземцев жизнь сама по себе, как таковая. Эту тему я развил подробнее. Ведь вот способны же они целыми днями сидеть-посиживать в тени, у стен хижин, предавшись душою игре света и облаков, то есть созерцанию того, как с уходом дня уходит день жизни, а мы только диву даемся, с чего бы это они постоянно улыбаются? Просто так, ни с чего, или мечтам, которых у них полна голова?
— Хотя именно так и надо бы жить! — заявил я. — Ведь только оглядитесь по сторонам. Что тут, у нас? Не слышите, какой ужасный грохот? Не чувствуете напряжение большого города? Все окна сверкают, но ведь кому-то надо, не щадя трудов, заботиться об их чистоте. Или эти ужасные железные дороги! — в голосе моем звучало отчаяние.
— Вам не кажется, что здесь вся наша жизнь — принудительные обязанности? Люди живут и не знают, что значит радоваться жизни… — и так далее. Самому тошно приводить здесь все благоглупости, что я наговорил.
Впрочем, глупость ли это? Я и по сей день не знаю. Наверное, кроется здесь какой-то смысл. Вот только зачем было забивать девушке голову, когда ей хотелось услышать совсем другое? Она начала выказывать признаки нетерпения.
— Да, но мы же не дикие туземцы, — отвечала она. Или: — О, меня интересует только моя собственная страна, — и поворачивалась, чтобы уйти.
А я — за ней. И все норовил удержать ее за руку, чтобы остановилась она и выслушала меня за ради Бога. Чем это можно объяснить? И мне вспомнился залитый солнцем луг времен моего далекого детства.
— Куда ты несешься? — кричали на лугу какие-то старушки мне, мальчонке в костюмчике с бархатным воротником. — Не ходи, провалишься! — надрывались они. Но я их не слушал. Как человек, уверенный в себе и в том, что он делает, с надменной улыбкой, я вышагивал по зеленой траве, а старушки поспешали за мною. В том месте обрушился берег реки, и я в своем костюмчике с роскошным бархатным воротником мигом очутился в бурном потоке у мельницы. Ведь шел-то я прямиком туда.
Вот и сейчас точно так же. Как сомнамбула. Бывает ведь, что человек просто не в состоянии остановиться, прекратить делать что-либо. Как говорится, ум за разум зашел, даже не понимаешь толком, на каком ты свете.
Я расписывал ей, как выглядят легкие у рабочих мраморных карьеров, о легчайшей, переливающейся всеми цветами радуги пыли, которой заполнен воздух прядильни… хотя при этом у меня было чувство, будто бы это вовсе не я говорю, а родного брата двоюродный плетень, и старая плакучая ива кивает моим речам… (мы бродили в парке и его окрестностях). Так что вполне естественно я все больше и больше путался в словах. Чувствовал, до чего непослушны губы и заплетается язык: хочешь сказать «а», а он произносит «б». Хотел объяснить девушке все преимущества свободного, раскованного поведения и поймал себя на том, что готов выдать свою прежнюю семью со всеми потрохами и начал было выкладывать наши самые интимные семейные дела.