Она не отвечала.
— Кто этот другой? — повторил я вопрос, и вдруг в глазах у меня потемнело. — Может, вы переписываетесь с мужчинами?
— Какими мужчинами? — рассмеялась она мне в глаза. — Видите ли, Жак, сокровище мое, всего ведь все равно не расскажешь. Да это и невозможно, не правда ли? Вы ведь тоже мне не все рассказываете.
В комнате воцарилось молчание.
Кстати, интересуйся я ее делами, я бы отлично знал, что ей хотелось бы сдать на родине еще один экзамен, а для этого необходимо подготовиться по психологии.
И это очень славный молодой человек, который пишет ей письма. Он еще в Париже пообещал ей помочь в подготовке. — Словом, язык у нее развязался. — Учение ей теперь дается труднее, и я мог бы войти в ее положение.
— Вот, видите, не так-то уж легко объяснить все сразу, за один присест.
Снова повисла пауза. Я не ответил ни слова. Почувствовал, что смертельно устал, усталость навалилась внезапно, как все в ту пору. Устало сердце, именно сердце, это чувствовалось. Видимо, я был измучен вконец.
И она сразу же одержала надо мной верх, в тот же момент, без промедления.
— Дядюшка Бух-Бух, — пролепетала она, словно между нами ничего не произошло. — Послушайте, что я вам скажу. Верните мое письмо, и все будет в порядке. Тогда я согласна помириться.
— Помириться — вы?
— Ну да. И даже прощу вас. Договорились?
И со свойственной пьяным людям поразительной хитростью и самоуверенностью тотчас подступила ко мне вплотную, чуть ли не подставляя моим рукам шею. А грудью, по своему обыкновению, прижалась к моей руке.
— Ну как, согласны? — настаивала она. — И не обращайтесь со мной так скверно, — добавила она. — Это с вашей стороны некрасиво. Очень некрасиво. Я и вернулась-то сейчас потому, что вас пожалела, имейте это в виду. Или вы мне не верите?
— Ах ты, шлюха! — так и подмывало меня бросить ей в лицо. — Подлая потаскуха! Верните ей письмо за номером девятнадцать! Прежде скажи, с кем ты ведешь переписку? И с кем ты пила сегодня? А ну, повтори еще раз, кто угощает тебя шампанским? И кто справил шляпку? Или воображаешь, что, если назвала сумму, я так тебе и поверю? Принимаешь меня за самого распоследнего дурака? — вот что надо было бы ей сказать.
Но я не сказал.
И записки мои, пожалуй, пригодны как раз для этого: чтобы восполнить все, что было упущено мною в жизни. Ведь ничего я не сделал и ничего не сказал тогда и там, где это было бы ко времени и к месту. Что поделаешь?
Однако худо-бедно, а из всего происшедшего выяснились два обстоятельства. Первое: ни убить ее я никогда не смогу, ни расквасить ее вздернутый носик, как бы мне этого ни хотелось. Ведь если не удалось сегодня, то не получится больше никогда. Понапрасну я приводил в пример историю с весовщиком. Судя по всему, я замыслил нечто чудовищное, да слабо совершить… потому как не могу я окончательно потерять голову — или запальчивости не хватает? Если это так, стало быть, надо принять урок к сведению и действовать соответственно.
А вот и второе. С течением времени все же произошли кое-какие перемены в наших отношениях. Прежде ведь как было: чем острее борьба промеж нас, тем больше я вожделел свою жену. С ума сходил, всего сжигало нестерпимым огнем.
Теперь же нет. Я всего лишь сказал ей:
— Шли бы вы спать. И будьте спокойны, уладим мы все свои дела.
С той поры я стал ночевать в гостиной на диване. Во всем остальном вел себя дружелюбно, даже приветливо, сыпал шутками, что лучше всего показывает, насколько я исправился. Был способен шутить даже с ней. Стал называть ее та petite brute, моя зверюшка, что слишком остроумным не назовешь, но я все же был в восторге — настолько обращение подходило ей. Или вот это выражение: ma petite bibi или bibiche[4], «я и шляпка моя», даже у нее вызывавшее смех, поскольку намекало и на шляпку, маленькую замшевую шляпку за два фунта.
Более того, мы даже провели приятный рождественский вечер — последний совместный. Я был в ударе. Дамы получили хорошие подарки, поскольку мы пригласили и мадам Лагранж. Она изнывала от тревоги о своем больном ребенке и была совсем одинока, поскольку супруг ее уехал проведать ребенка в зимний санаторий, и она осталась в сочельник одна. Зато у нас ей было по-семейному уютно.
— Благодарю вас! Вы заставили меня хоть на время забыть о моем несчастье. Вы милый и добрый человек, — сказала она мне, уходя от нас под утро. Но и жена была от меня в восторге.
— Сегодня ты вел себя просто замечательно! — сказала она, когда мы остались одни.
Может, я и вел себя замечательно, кто его знает. Факт, что я был в хорошей форме и чувствовал, что все со мной в порядке. Даже подумал про себя: вот ведь две никудышные бабенки, но дорого бы я заплатил в молодые годы, чтобы посидеть с ними за праздничным столом! Тепло, душевно, разносятся изумительные ароматы, ореховый рулет на блюде, женщины дали волю языкам и не думают прекращать это увлекательное занятие! Кто знает, когда еще доведется мне испытать подобное?
На что способны женщины, на какие метаморфозы — жену мою мы знаем. Но мадам Лагранж… поди ее раскуси! Она пылала воодушевлением, говорила о высшей Сути, да с такой проникновенностью, будто вчера встретилась с Всевышним. Вздрагивала и сбивалась со слов в потемках.
Потому как я тем временем выключил свет и поджег ром на столе. А голубые огоньки очень даже способны влиять на склонные к мистицизму души вроде мадам Лагранж. Философов всякого рода тогда было видимо-невидимо.
— Скажите мне, как это возможно: если в нас заключены сострадание, любовь и ум, чтобы мы могли критиковать сей мир, тогда в нем не должно быть места тому, кто его сотворил? — огорошила нас вопросом мадам Лагранж, молчаливая особа. Она была крайне немногословна по натуре, но в тот вечер говорила много — возможно, также из-за своего ребенка.
— Чтобы Сущность была лишена того, чем наделены мы? — принялась распинаться бедняжка… и хотя меня в ту пору нимало не волновали такие тонкости, как Субстанция или незримое проникновение Духа, я бы с удовольствием подкинул ей вопросик:
— Заключены ли в первичной Субстанции ложь и обман, коль скоро они свойственны некоторым людям?
Но, конечно, я не произнес этого вслух. Пусть думает бедолага, будто в Создании заключено и сострадание, а стало быть, и дитя ее выздоровеет.
Словом, пустая была женщина, как бутылочная тыква, и вместе с тем особа экзальтированная, и никак нельзя было догадаться, к чему бы это? Огромные глаза, в которых ничего не отражается, а к ним в придачу языки пламени, которые вырывались из нее подобно очагам пожара. Но к чему он, этот пожар?
Прощупывать, выяснять я не стал. Вместо этого завел свой небольшой серебряный граммофон и приготовил им грог — на славу, чтобы поднять дамам настроение. Снова поджег в чашечке палинку, снова выключил свет. И сказал:
— Милые дамы, вокруг темнота, а сердце мое аккурат свободно… Так что у кого есть желание целоваться со мной…
И пропел двусмысленный куплет.
В ответ на это, естественно, раздался легкий скрип.
— Ах! — восторгается мадам Лагранж. — Лиззи, можно я подарю ему поцелуй?
За это ее, судя по всему, ущипнули под столом.
— Ох! — вскрикнула она. — Только не ногтями! Что я могу поделать, если он у тебя такой сладкий! — просюсюкала она. (Это я-то «сладкий». Ну, и насмешницы эти француженки!)
— Ладно, так и быть, — согласилась моя жена. — Я зажмурюсь.
— Да, милочка, — говорит ей мадам с горящими глазами. — Твое великодушие дорогого стоит. — И тычет на свой лоб, чтобы я, мол, чмокнул ее туда.
Я приложился губами к ее уху.
Так прошел рождественский вечер.
Агент Грегори Сандерс однажды изрек мудрую истину (я намеренно подчеркиваю его занятие — агент, поскольку в мирской суете он не продвинулся далее сего, однако был умнее Джона Стюарта Милля. И не важно, что мы с ним не всегда сходимся во мнениях.) Так вот однажды он изрек следующее поучение: