— Ой, у меня ноги замерзли! — воскликнула она вдруг. — Сейчас вмиг почувствовала: ноги окоченели! — Голос ее звучал задорно.
Я предложил короткую пробежку, в таких случаях помогает, да, может, и трактир попадется.
И мы припустились, ветру и мраку навстречу, через небольшую рощицу — к селу.
— Лучше вам? — спросил я, видя, что она совсем запыхалась.
— Умираю, — коротко ответила она. Тогда я схватил ее на руки и побежал дальше. Стоит ли вдаваться в подробности? Наконец я уловил пивной дух.
— Вот и трактир! — сказал я. — Слезайте, сокровище мое, чтобы мы могли войти.
— Не могу, — мягко возразила она. — Ноги одеревенели.
Тогда я ее поцеловал. Она ответила. Так я и стоял, держа ее на руках и осыпая поцелуями, мы едва не упали, теряя равновесие.
Наконец полоска света метнулась к моим ногам — кто-то вышел из трактира. Я внес свою ношу в тепло. Посетители решили было, что у меня на руках покойница, и протестующе вскинули руки. Но когда разглядели прелестное создание, заулыбались.
— Дайте поскорее комнату! — потребовал я, потому как трактир был при постоялом дворе. — Жене моей сделалось дурно.
Комната аккурат нашлась, к тому же хорошо протопленная: комната местного ветеринара, которую по пятницам всегда протапливают. Я пронес барышню прямо туда.
А теперь позвольте привести сцену, свидетелем которой я стал однажды в Гамбурге. Пьяный человек сидел посреди улицы в луже — дождь поливал вовсю, — и громко сетовал, что никак не может выбраться оттуда. Тем более что стоило ему шелохнуться, как приятель заталкивал его обратно. — Ich bin der Herrgott[1], — говорил он пьянице и не давал ему ни малейшей возможности подняться. — Was machst du mil mir?[2] — плаксивым тоном повторял бедняга, но приятель не давал ему пощады. — Ich bin der Herrgott, — раздавалось сверху.
Примерно в таком же положении очутился и я, подробности сей момент расскажу.
— Надо поскорей сунуть ее под одеяло, — посоветовала мне трактирщица. «Ее» — то бишь «леди», как она выразилась. — И грелку к ногам, я сейчас принесу.
С тем и вышла. А я сделал все, как она мне советовала: сунул «леди» в постель. Конечно, раздел перед этим. В чем это заключалось?
Снял с мисс блузочку и юбочку, и она не противилась. А вот в поясе и подвязках для чулок я совершенно увяз, запутавшись в уйме голубых и розовых тесемок. От усердия меня аж пот прошиб. «Знай, чем дело кончится, нипочем бы не взялся!» — растерянно бормотал я.
Понятное дело, мне было не по себе. Что толку, что на шее у нее был медальончик, назначение коего оберегать ее от всех бурь земных и небесных, а ручки и плечики такие тоненькие и беззащитные… но когда выпрастываешь бутон из укрытий или достаешь восхитительный кулечек, в котором скрывается клубничка, благоухая неземными ароматами… ощущение было в точности такое. В общем, неудивительно, что мозги у меня пошли набекрень. А ведь я, после того, как опустил ее на кровать и укрыл одеялом, разложил в порядке ее одежду — безумие чистой воды! Юбочку расправил, блузочку отдельно расстелил на стуле, чтобы не помялась, башмачки сунул под стул, а у самого уже глаза на лоб лезут. Ну, и наконец обратился к ней:
— А теперь подари мне поцелуйчик. Кажется, я заслужил, — попытался я взять беспристрастный тон, думая про себя: если уж сейчас не попросить, то, право же, курам на смех себя выставить.
Да ведь и прошлый раз она осердилась аккурат потому, что я не попросил.
— Поцелуйчик! — повторил я и попытался послать ей завлекательный взгляд, насколько это в моих силах. Только она не ответила. Вернее, не сразу.
— Спать хочется, — медленно процедила она, лениво помаргивая, — точь-в-точь сонная кошечка.
— Ну, хотя бы один! На сон грядущий.
В ответ она протянула мне руку. И я припал к ней сперва, а затем, помнится, без промедления потянулся к губам. Если уж быть точным, то и руку, и волосы, и губы, даже подушку готов был проглотить. Что вполне понятно, если учесть, что малышка чуть не выбила мне зуб. С такой страстью меня еще отродясь никто не целовал. Я даже не подозревал, что такое бывает. И что столько пыла и огня может таиться в этакой щупленькой кошечке.
Здесь, в этом месте, я должен поделиться одним своим странным соображением, от которого никак не могу избавиться. Ведь до чего же вульгарен и пошл человек, если вдуматься! Скажем, что делал я всю свою жизнь? Все то же самое, что любой другой сделал бы на моем месте. Будем откровенны. Когда представлялась возможность целоваться — целовался, непременно и неукоснительно, будто машина. К тому побуждает нас заведенный порядок жизни. Ведь что было бы, к примеру, если бы девушка и в самом деле уснула, да и я тоже? Возьмем этот крайний случай. Двое влюбленных, которые в порядке исключения один-единственный раз не пожирают друг друга глазами, губами, руками, а засыпают один подле другого тихо-мирно, что твои птенчики, погрузясь в некое нескончаемое блаженное взаимодоверие. И сколь бы странной ни показалась иному эта мысль, мне она теперь пришлась бы по нраву. И не только потому, что перегорел я в земных огнях, но… и тогда мне хотелось не этого. Никоим образом не того, что происходило до сих пор. На память я покамест не жалуюсь. Взаимодоверие — вот чего искал я по свету! Но не станем продолжать, не хочу взывать к чувствительности. И так всегда случалось совсем не то, чего мне хотелось бы.
Продолжим лучше с того места, на чем я прервал свое повествование. Признаться, теперь я склонен считать себя счастливчиком из-за того, что произошло потом, — как бы я ни был огорчен в тот момент.
Барышня на миг коснулась рукой моего лица, я тотчас вскочил и метнулся к двери.
У порога топталась трактирщица, не могла открыть дверь, потому как руки ее были заняты обмотанными тряпьем кирпичами. Я долго не мог взять в толк, что бы это значило.
— Боже милостивый, на кой они мне, эти кирпичи? Дом я строить не собираюсь!
Затем разобрались — кирпичи прогретые. Я их взял, но тут же и переложил куда-то. А теперь следует более трудная часть событий: я возьми да и запри дверь за трактирщицей.
Действия мои были встречены испуганным воплем, да таким, будто барышню жизни лишают. Я еще удивился, как это слуги не сбежались.
— Что ты там делаешь? Никак, запер дверь?
— Уж не собираешься ли ты соблазнить меня? — в страхе вопрошает она. А я от волнения чуть не рассмеялся при виде ее ужаса. Сидит на постели этакий взъерошенный ангелок, а в глазах — сплошной кошмар. Будто бы только сейчас до нее дошло, куда она попала и что с ней могло произойти. Пальцы запустила в волосы, встопорщила, как отчаявшееся дитя, бретелька с плечика приспущена, маленькая грудь полуобнажена. М-да… Мы-то ведь даже вообразить не в состоянии, что для них значит целомудрие. А мы, соблазнители, для них страшнее душегубца любого!
— Ступай отсюда! — вдруг принялась она умолять меня. Лучше уж эту сцену не описывать. Ах, не губил бы я ее жизнь молодую! На коленях молит-заклинает меня, если я люблю ее хоть чуточку, уйти из ее жизни. Ведь она так жить не может, для нее это верная погибель…
И плачет, плачет, не переставая, печально и чуть слышно. Прежде уж на что она любила своего папеньку, а теперь даже в глаза ему смотреть не решается.
— Вот ведь как низко я пала, — жаловалась она мне. — Теперь и сама я уподобилась тем несчастным созданиям, кого общество вне закона ставит. — И в отчаянии давай по одеялу кулачками лупить, даже сбросила его с себя.
Поднял я одеяло и попытался успокоить ее в меру сил своих. А что еще остается в таких случаях, особенно ежели со стыда провалиться готов!
Хотя, с какой стороны ни поверни дело, а все же характерно то, что со мной тогда произошло. Я не говорю, будто бы из этого действительно могло что-нибудь выйти — хотя как знать. Ведь человек, он на многое способен, сколько я всякого насмотрелся, — но заранее никто не знает, что с него станется. Вот и в связи с этим случаем у меня в точности такое ощущение, что никогда еще я не был так близок к тому, чтобы изменить свою жизнь, как именно тогда и там, во тьме трактира. То был один из редких моментов, когда не оставалось во мне больше никаких сомнений. Поскольку самого себя я спрашивал только об одном: что ты собой представляешь? Разве не в том смысл дней твоих, чтобы об этой малышке мечтать? Но даже и это невозможно — мечтать. Ведь стоило мне только на миг решиться и понадеяться на лучшее, как сила, покрепче моей, обратно толкала. В самую середку той самой лужи, безжалостно, неумолимо.