— Данже!.. Не смей входить в жилище светлых лоасов, которых ты предал!
На губах Данже заиграла улыбка.
— Меч не боится меча, Буа-д’Орм!.. Прочь с дороги! — воскликнул он.
Буа-д’Орм ничего не ответил. Он закрыл на миг глаза, потом снова устремил их на колдуна. Взгляды противников скрестились. Доссу смеялся, широко раскрыв рот и обнажив пунцовые десны.
— Шита, Данже! Сядь! — негромко приказал Буа-д’Орм.
Глаза Данже Доссу мерцали. Видно было, что ему стоит великого труда не опускать веки; собрав всю свою волю, глухо рыча, он глядел вытаращенными глазами на деку, которая медленно вращалась в руке главного жреца.
— Шита, Доссу! — повторил Буа-д’Орм.
Данже Доссу отчаянно боролся с чарами, что исходили от светоносного шара, от глаз Буа-д’Орма, смотревших на него спокойно и мягко. А дека все кружилась и кружилась в руке жреца.
Колени отступника подогнулись. Буа-д’Орм стоял перед ним, величественный, невозмутимый, слегка откинув туловище назад, худой и тонкий, как хворостинка. Колдун медленно опустился на корточки. Из его полуоткрытого рта вырывался храп. Он спал.
Буа-д’Орм неторопливо пошел обратно, к алтарю. Люди почтительно расступались перед жрецом. Дойдя до своего места, он не сел, а остался стоять. Он указал рукой, и, повинуясь его жесту, Клемезина Дьебальфей быстро скользнула в толпу, направляясь к выходу. Папалоа, словно завороженные, не спускали со старца глаз. Через минуту Клемезина вернулась и привела с собой Гармонизу, внучку Буа-д’Орма. Глаза девочки, горевшие тревогой и любопытством, перебегали с деда на сидевших вокруг людей. Буа-д’Орм привлек ее к себе, поставил перед алтарем и положил ей на голову деку. Он едва прикасался ладонями к священному сосуду, но дека вращалась, вращалась все быстрее и быстрее. Капельки воды падали на лицо, на глаза неподвижно застывшей Гармонизы. Буа-д’Орм опустил веки и заговорил — сначала тихо, потом все громче и громче:
— У неутомимой путницы, великой Айзан, которую вы забыли, которой вы пренебрегли, наполнены влагой глаза... Я вижу ее посреди бескрайнего зеленого поля. Я вижу людей, запятнанных кровью и грязью, вижу леопардов, забрызганных кровью, вижу их среди тех, кого лоасы наделили своими дарами. Величайшие чудеса рождаются из чистой воды и невинных маисовых зерен... Я вижу лоасов, заключенных в темницу хунфоров, я вижу лоасов, гневно проклинающих презренные деньги, за которые вы их посмели продать... Горе тем, кто ослушался Великого Негра, единого Великого Негра, доброго бога-отца, породившего сонмы лоасов... Айзан говорит: лоасы ни добры, ни злы, лоасы подобны человечьему сердцу. Я вижу: несчастье великое, словно взбесившийся бык, ринулось на страну... Но Айзан, не зная усталости, идет и идет по росистой траве... Храмы не будут покинуты, алтари не будут покинуты, люди с долин и с высоких гор не будут одиноки пред лицом великого гнева, вызванного нечестивцами. Мщение! — так говорит Айзан!
Мы должны оставаться там, где лоасы создали храмы, оставаться среди крестьян! — так говорит Айзан. Айзан говорит, что лоасы не умрут до тех пор, пока на земле не исчезнет голод, пока не уйдет нищета, пока не отступят болезни, пока не иссякнут потоки проливаемой крови людской!.. Покончить с насильем! Довольно кровь проливать! Аго-йе!.. Спасите священные камни! Аго-йе!
Ждите спокойно прихода людей, задумавших разрушить святилища! Аго-йе! Храмы разрушить нельзя — они, как трава, которую жгут в полях, дабы щедро родила земля. Хунфоры снова возникнут, они, как побеги, взойдут по весне нашей жизни! Не бойтесь оружия быстрого, смейтесь над ним! Аго-йе! Оружие наших богов медлительно, непобедимо и вечно! Аго-йе! Я вижу: они идут! Я вижу, я понимаю, зачем они к нам идут! Я вижу в таинственном свете!.. Я вижу: за этой армией другая движется армия! Я вижу крестьян, которых сжигают, как в поле траву, топчут, как в поле траву, вдоль дороги бросают в канавы, как в поле траву! Кто осмелится рассказать все, что видят очи Айзан!..
И он перешел на благородный диалект арада. Папалоа в молчании слушали речь на тайном языке, который многие из них успели забыть. Буа-д’Орм говорил об ужасах, о чудесах, и старики одобрительно кивали головой, а те, кто был помоложе, тихо спрашивали у стариков, что означает то или иное непонятное слово. Казалось, Буа-д’Орм стал выше ростом, его лицо лучилось светом, и слова текли из уст его полнозвучно и певуче, как чистые воды лесного ручья. Дека мягко горела над головой Монизы, как заходящее солнце над разбушевавшимся морем. Дрожащие старческие руки казались двумя магнитами, живыми магическими магнитами, вливающими в священный амулет трепет таинственной жизни; по девочке словно струились волны света, исходившие от мерцающей деки. Вот Буа-д’Орм схватил деку и раскрыл ее. В его ладонь потекла золотистая струйка. Вода лилась на голову ребенка, застывшего, как каменное изваяние, и мокрое платье покрылось сетью неровных складок, как холмистая кора земная, сковавшая древний остров Гаити. Сложив ладони чашей, Буа-д’Орм протягивал жрецам двойные зерна маиса, собранные им на поле богов. Папалоа один за другим подходили к Буа-д’Орму и брали по одному чудесному белому сердцу, которое по воле небес созрело на родной земле, как вестник надежды, как знак, поданный тем, кому предстояло узнать отчаянье и сомненье, кому предстояло увидеть, как язва отступничества поражает сердца...
В ночной тишине, на верхушке соседнего дерева, пела невидимая птица. Ее голос внезапно рождался в молчании ночи, звенел, наливаясь уверенной силой... Мелодия была соткана из росы, из драгоценных камней, из света. Звуки струились, взрывались, сверкали, три серебристые ноты звенели колокольчиками, и чудесная музыкальная фраза завершалась нежнейшей трелью... Жизнь прекрасна и ласкова! Добрая надежда плыла сквозь черные ночи, сквозь грядущие грозы — к утренним зорям новой жизни.
VIII
Леони тревожилась не на шутку. Несмотря на свой большой житейский опыт, она никак не могла предположить, что дела примут такой опасный оборот. Не только отчужденность или недоверие — нет, против ее сыновей поднималась волна всеобщего озлобления. Повсюду ползли упорные слухи: компания ГАСХО намерена прочно обосноваться в озерном крае, компания ГАСХО намерена присваивать любые участки земли, какие ей понравятся... Только об этом и толковала вся округа — и богачи, и простые крестьяне.
— Белые мериканы возвращаются на Гаити!.. Они уже здесь! Зарятся на наши земли! Президент Леско дал им право хватать все, что приглянется! Потому-то и явился сюда лейтенант!..
Но Диожен внушал Леони еще большее беспокойство, чем Эдгар. Всех, кто знал — или считал, что знает, — этого смиренного агнца, поражало неистовое упорство, с каким он взялся за искоренение водуизма. Казалось, ничто не в силах его остановить. Он перевел церковь и свой дом на осадное положение, поставил круглосуточную охрану — и горе тому, кто появлялся поблизости в неурочный час! Никто прежде и не подозревал, что в сердце Диожена может таиться такая жестокость и ненависть, клокотавшая теперь в каждой его проповеди. По мере того как яснее становилась грозившая Диожену опасность, он делался все злее и решительнее.
Карл пробыл в столице недолго и по просьбе Леони вернулся в Фон-Паризьен. Теперь этот блудный сын оказался самым близким материнскому сердцу. Вот она, двойственность человеческой природы! Ведь Леони почти всегда бывала к Карлу несправедлива. Только сейчас она начинала догадываться, почему он не пошел по пути Эдгара или Диожена, почему предпочел беззаботную жизнь богемы. Какой толк от политической возни, в которой она до сих пор находила удовольствие? Вот они — плоды! Плоды горькие, обманчивые. Все — суета сует, если сердце твое не знает покоя, если тебе неведомо радостное сознание своего человеческого достоинства, если дела твои не приносят тебе душевного удовлетворения...
Леони ласкала и баловала Карла, даже совала ему в карманы деньги на бесконечные попойки и похождения. Карл благосклонно позволял нежить себя, лицемерно мурлыча, выгибая спину и мечтая лишь о том, чтобы золотой дождь не кончился слишком быстро. В то время как Эдгар носился по всей округе, совершал инспекционные поездки вдоль границы, вел какие-то таинственные переговоры с Диоженом и бесконечные совещания с командирами соседних гарнизонов, Леони и Карл долгими часами оставались в доме одни. О, они почти не разговаривали, но стоило Карлу почувствовать обращенный на него взгляд — он сразу понимал, какое горестное раздумье удручает сердце матери. Что касается Леони... Само уже присутствие Карла говорило ей о многом.