Они поговорили о политических новостях в Европе. Гранитов спросил офицера, как идет инструкторская работа.
Люди, может быть, храбрые, но солдаты не первый сорт. Танка не любят и не понимают.
— К верблюдам, должно быть, привыкли, — ответил с улыбкой Чумаков. Сам он свое дело знал отлично и безуспешно требовал от своих учеников, чтобы они в танке знали каждый винтик и чтобы все было натерто до блеска.
— Однако бедуины были превосходные воины. Вспомните там разных саладинов.
— Верно, с тех пор разучились, да и какие же египтяне бедуины? — ответил офицер с той же улыбкой, в которой как будто скользнуло и легкое беспокойство: не сказал ли что-либо лишнее?
— Египетские офицеры, однако, говорят, что Бимбаши военный гений? Вы его видели?
— Приезжал к нам раз, — сказал Чумаков со вздохом. — Танка, во всяком случае, не знает, это было видно по его вопросам. Бикбаши значит полков ник. Полковником он верно был недурным, хотя вое вали мало... Что ж, верно, готовятся к войне с Израилем? — осторожно спросил он. Гранитов чуть развел руками, как бы показывая, что этого он знать не может. Офицер опять вздохнул.
Про себя он думал, что египетская армия никуда не годится и если может победить, то лишь благодаря количеству оружия: беспрестанно приходили все новые тяжело нагруженные пароходы. Чумакову было больно смотреть, что из России уходит такое оружие — были даже МИГ-17! — и отдается людям, не умеющим с ним обращаться и не очень желающим учиться. Но ему на многое в России было больно смотреть, особенно после разоблачений Хрущева о Сталине. В своем кругу советские офицеры теперь, не понижая голоса, говорили: «Как же Россия все это терпела двадцать пять лет! Ведь не только они терпели, но и мы! И как терпели и терпим всю эту скверную постыдную жизнь, вдобавок и почти нищенскую?!» Он мало интересовался деньгами, да офицеры жили все-таки лучше других. Но когда в Москву нахлынули иностранные туристы и оказалось возможным говорить с ними откровенно, он жадно расспрашивал об условиях жизни, о заработке европейских, особенно американских, рабочих и крестьян, и ему было стыдно и обидно за русского крестьянина и русского рабочего. «Вот тебе и наш социалистический рай, вот тебе и погибающий Запад!» Единственный моральный выход действительно заключался в том, чтобы верно служить русской армии. Но выход был все-таки порой не очень хороший. Его назначили в Египет, он принял назначение охотно, хотя больно было надолго разлучаться с женой, с детьми, с Россией. Если б его назначили в Израиль, то с такой же готовностью он обучал бы еврейских танкистов.
К возможности войны на Среднем Востоке советские офицеры относились довольно равнодушно. В техническом отношении она была бы не очень интересна просто по размеру вооруженных сил противников. О политической же стороне такой войны старались не говорить: все же иногда., за выпивкой, говорили. Как раз накануне один из сослуживцев Чумакова сказал: «При Павле наши солдатики тоже, разумеется, не знали, зачем нам надо было сначала помогать Англии против Франции, а потом Франции против Англии?» «У Насера, видите ли, савра! — саркастически сказал другой. — По-арабски революция называется савра!» Все смущенно засмеялись. «Война дело благородное, а вот если пошлют усмирять савру каких-нибудь там вафдистов или негибовцев. Аллах их разберет, то это номер другой, ихних мужиков расстреливать!» На этот раз не засмеялся никто. Некоторые из ужинавших не очень любили и русскую савру. Третий же офицер, выпивший уж слишком много водки, вдруг чуть заплетающимся языком рассказал анекдот об одном из самых высших советских сановников: «Какой-то безумец в Москве, выйдя на Красную площадь, вдруг стал кричать: «Товарищи! Граждане! Этот наш... совершенный идиот и кретин!» Его, разумеется, тотчас схватили, предали суду и назначили тринадцать лет тюрьмы, три года за оскорбление должностного лица и десять лет за разглашение государственной тайны». Все ужинавшие очень смутились от такого анекдота и, видимо, были недовольны: пей, да знай меру!
Чумаков довез Гранитова, проводил в отведенную ему комнату и тотчас простился. На столе был приготовлен холодный ужин, стояли тарелки, накрытые тарелками же, была и бутылочка водки. «Эх, жаль, что не русская. С Москвы не ел и не пил как следует!» — подумал он. Еда была смесью египетской с русской. За границей он в русские рестораны не ходил, так как там преобладали эмигранты. Ему иногда снились по ночам балык, щи» селянка на сковороде. Все же поужинал с аппетитом и выпил половину того, что было в бутылочке, другую половину оставил на ночь; он плохо спал и часто, вместо снотворного, пользовался спиртными напитками, которые действовали не хуже. Он прилег на кровать, продолжая курить. Часто говорил себе, что этого не нужно делать — еще заснешь и заживо сгоришь, — и все-таки курил и засыпал. Выкуривал пятьдесят папирос в сутки.
В Лондоне он получил предписание: ехать в Каир и ждать там новой инструкции. Из трех назначений, о которых говорил в Москве начальник, предпочел бы отправку в Сирию: было лестно участвовать в выборе диктатора, да это было и легкое задание — любой человек мог быть сделан диктатором. «Наши хитровцы тоже не Бог знает какие орлы... Да и жил бы тогда в Дамаске, все-таки город с гостиницами». Неприятнее всего было бы назначение к алжирским повстанцам. Дело было не в опасности, он был не боязлив. Но пришлось бы жить где-нибудь в шатре или просто под открытым небом, а у него уж были и ревматизм, и артрит, «А лучше всего было бы, конечно, чтоб послали в Америку».
Он с усмешкой подумал, что пора бы нашим опять начать то, что иностранные газеты называли «мирным наступлением» — давно что-то не было. Прежде они сам приписывал некоторое значение таким внезапным выступлениям Кремля и даже искренно обрадовался, когда наши в Женеве так радостно встретились с президентом Эйзенхауэром. «Слава тебе, Господи! Значит, окончательно войны не будет!» Но потом убедился, что все это ни малейшего значения не имеет: может произойти «мирное наступление», может и нечто прямо противоположное. Взаимно исключавшиеся «наступления» чередовались без последовательности, без причины и даже без смысла. Гранитов представлял себе, как в Кремле вожди за водочкой весело обсуждают очередную штучку: «Начнем, брат Никита, писдрайв, а?» — «Можно. А то и немного подождем? Пусть дурачье еще поволнуется». Ему было хорошо известно, что в Кремле издеваются над западными державами. Беспрестанное применение приема внезапных перемен, собственно, должно было бы, по его мнению, подорвать этот прием. Однако на Западе политические деятели и публицисты всякий раз обсуждали перемены с глубокомысленным видом, придумывали возможные причины, делали соответственные выводы. «А наши, верно, потешаются, конечно, тоже за водочкой». Сталин пил редко — тоже как некоторые герои Хитрова рынка. Его преемники пили много, и это было одной из причин, по которым Гранитов все-таки предпочитал их Сталину; сам очень любил выпить, и у него было основанное на круговой поруке ласковое сочувствие, которое объединяет пьющих людей, особенно русских. Взглянув на часы, он подумал, что еще, пожалуй, можно было бы поспеть на какой-нибудь фильм. В Лондоне он ходил в кинематограф довольно часто, и западные фильмы предпочитал русским: «В западных тоже много врут, да у нас уж все глупое вранье». Настоящий восточный фильм посмотрел бы с наслаждением, особенно если б о Чингисхане или хоть о Тимуре. Но какие уж у них в Каире фильмы!»
Он достал из чемодана несколько книг, взятых им из России. Странным образом, любил стихи. В Москве иногда общался с поэтами. Они, скрывая страх, разговаривали с ним запросто и чуть ли не дружески. Еще более странным образом, он даже кое-что в стихах понимал — вроде как Тольятти знает толк в живописи. Перелистал Иннокентия Анненского и повторил вслух стихи о смычке и струнах... «И было мукою у них — Что людям музыкой казалось». Кто-то из поэтов при нем сказал, что лучшего двустишия нет в русской литературе; сказал и сам смутился: Анненский не принадлежал к поэтам, которых полагалось в советской России хвалить. «А ведь это, пожалуй, правда», — подумал Гранитов. Он иногда за вином говорил, что его работа доставляет ему душевные мучения. «Только ее музыкой не считает никто!» Впрочем, стихи скоро его утомили. Раскрыл уже прочтенный роман и принялся его перечитывать. Ему нравилась красавица Гюль Джамал, в малиновой рубашке, смуглая, как абрикос, украшенная драгоценными каменьями, из которых летели голубые искры.