Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Настасья Ивановна оказала Кутыриным последнюю услугу: помогла грузить вещи на санки. Кутырины уехали из Марьиной рощи.

Пошла Настасья Ивановна на чулочную фабрику. Ее приняли сразу: работницы продолжали разбегаться по деревням. Город голодал.

* * *

Бывали периоды в жизни страны, когда даже самые чуткие летописцы скучно записывали: «Год (такой-то) — ничего же бысть». Это значит, что монастырский летописец в тот год не наблюдал ни голода, ни морового поветрия, ни войн, достойных внимания. Но жизнь не останавливалась. В эти «пустые» годы копились причины, вызывавшие позже события, неуловимо и неприметно что-то двигалось, перемещалось, человечество становилось на год старше, хоронили столько-то стариков, рождали столько-то ребят, становилось взрослыми столько-то юнцов. Во всех человеческих соединениях, от государства до семьи, бывали годы, не отмеченные важными событиями. Как измерить важность события? Кто измерит? Монах трудолюбивый? Историк, мыслящий широкими категориями? Бытописатель, привлекаемый яркими вешками на скучном пути? Как верно измерить пустяк, из которого возникает событие, и иную пышную декларацию с фанфарами, от которой остается слабый пшик? Нельзя рассматривать величественное здание, если уткнешься носом в его стену. В лучшем случае увидишь кирпич-два. Нужно отойти на расстояние, чтобы оценить весь архитектурный ансамбль, нужно отступить во времени, чтобы правильно оценить событие.

И брела Марьина роща по ухабам событий, спотыкаясь и охая…

Мало годов прошло, а сколько в жизни перемен… И сама Марфуша изменилась, и все кругом стало другое. Нюрка-хохотушка вдруг собралась и — раз-раз — укатила в деревню: «Надоело жить впроголодь». Катя все больше и больше забывала, где она; глаза ее лучились светом, точно видела она что-то нестерпимо хорошее, чего не видел никто. Когда ее окликали, она вздыхала, точно проснувшись, и потухал свет в глазах.

— Она у вас больная, — говорила хозяйка, — ее к фершалу надо. Есть такая болезнь — малохолия, вот это она и есть.

И вот эта мечтательница Катя отличилась. Как-то вечером пришел чернявенький парнишка, собрали они Катины пожитки, и между прочим Катя сказала:

— Это Мишка. Я к нему ухожу.

— Вот тебе и малохольная, — развела руками хозяйка. — Нюрку, поди, в деревне тоже замуж выдали. Твой черед, Марфуша.

Марфуша только плечиком повела:

— Мне не к спеху.

Достаточно наслышалась Марфуша, чтобы не спешить с замужеством. А тут такое случилось: пришли какие-то, все смотрели и головой качали. Ушел хозяин Иван Гаврилович, и стал фабрикой управлять комитет. А тут недостатки всякие одолели. Стали разбегаться работницы, больше в деревню уезжали. А Марфуша осталась. По-прежнему работала на своей машине, осиливала плохое сырье и все старалась понять, что такое творится. После хозяина многих начальников сменили, никто не держался, пока не пришла Софья Ивановна. Эта — спокойная, не суетилась, не кричала, сумела своей уверенностью удержать оставшихся.

Работала фабрика еле-еле, в одну десятую силы, да и то сказать, сколько народу-то осталось? Но жить стали дружней. Софья Ивановна не то что хозяин — ласковая, обходительная, скорее старшая сестра, чем начальница… Добывала для работниц картошку — единственное, что можно еще было достать сверх пайка.

Был в конторе у Кротова огромный трактирный самовар, медный, ну прямо паровоз. С самого утра разжигали его щепочками, и весь день был кипяток. Старик мастер собрал тайную электрическую плитку, на ней варили картошку, когда бывал ток. Но ток бывал не всегда, сидела электростанция на голодной норме, а таким второстепенным предприятиям, как чулочная фабрика, энергию отпускали не всегда. Кончался ток— кончалась и работа. Чем дальше, тем все больше удлинялись эти перерывы, и никто наперед не знал, будет сегодня работа или зря просидят чулочницы день у самовара.

В такие бездельные дни толковали о жизни. Приходили агитаторы, говорили про текущий момент. И странным, колдовским свойством обладал фабричный самовар. Прибежит запыхавшийся докладчик, чтобы в газетных словах отбарабанить свою речь и бежать дальше выполнять длинную путевку, а присядет в тесный кружок, посмотрит на самовар, возьмет картофелину и станет немудреный «доклад делать», а говорить-беседовать о всяких делах. И в таких беседах замыслы мирового капитализма тесно и очень понятно сплетались с печеной картошкой, гидра контрреволюции — с любовью к мастерству, разруха — с неудержимой мечтой о ясном будущем.

Другие задавали вопросы, Марфуша стеснялась, только слушала. Многое стала понимать. Эти беседы укладывали в точные, верные слова то, что свои глаза видели, но чего не мог выразить еще ее бедный язык.

* * *

Весьма поучительное занятие — сидеть у окошка целыми днями и взирать на мир. А что больше делать Федору Ивановичу Федорченко? На службу ходить нельзя: комитет служащих городских учреждений объявил стачку и чего-то добивается от большевиков. Всем бастующим уплачено жалованье за два месяца вперед. Откуда берутся средства? Федор Иванович предполагает: не то из партийной кассы Народной свободы, вчерашних кадетов, не то из особого фонда Городской думы, — не все ли равно? За это требуют только одного — не ходить на работу. Для лодырей — идеал, а Федору Ивановичу совестно получать деньги за безделье.

Скучно. Дом стоит не на улице, где все-таки иногда происходят события, а в проезде; здесь событий не бывает, но хоть пешеходы движутся. По их внешности, походке, сверткам многое уясняет себе опытный глаз… Но окно выходит не в проезд, а во двор. Хотя ворота настежь, но просвет узенький, как кадрик кинофильма. Таким образом, до окна доходит ничтожная доля того, что происходит в Москве.

А в Москве события несутся вихрем. Идет общая переделка жизни. Неумело отыскиваются и не сразу находятся новые формы, ясна только общая линия: долой, на слом все старое, что теснило и мучило трудящегося человека!

Газеты освещают события каждая на свой лад, сплошь и рядом получается полный разнобой. Прочтешь большевистскую «Социал-демократ» — голова кружится, какую переделку всей жизни затеяли большевики. Прочтешь какую-нибудь «Копейку» или «Утро России» — и покажется тебе, что вырвались на свободу буйные силы, крушат, что попало, но с тайным намерением добраться до твоего кармана. Федор Иванович читает и те и другие газеты, старается представить себе истину и не может. Рощинский обыватель делает вид, что ничего не было, а если в трактирах и газетах сообщают черт-те что, так это нас не касаемо. Мы роща, мы в стороне, отсидимся…

Читает газеты Федор Иванович, и встают перед ним два портрета одного человека — большевика. Если поверить, скажем, «Утру России», так большевик — это просто грабитель: дорвался до власти, обидел хороших людей, которые своим горбом домок наживали. Впрочем, газета намекает, что так продолжаться долго не может, виден просвет в черной туче и так далее, то есть понимай, что пограбят и уйдут лихие люди.

А почитаешь «Социал-демократ» — и совсем другая картина рисуется. Народ — большое это дело, не всегда и охватишь его умом! — трудовой народ взял власть для того, чтобы строить хорошую, справедливую жизнь. Но ему в этом мешают явные и тайные враги. Одни сколачивают заговоры, уезжают на окраины поднимать восстания, зовут иноземцев на расправу с революцией; другие сидят, притихли, выжидают, когда придет время ударить в спину. Трудовой народ — пролетариат, солдаты, крестьяне… Они велики числом, но еще слабо организованы, у них не хватает знаний и навыков для управления государством, хозяйством, наукой. Тот, кто мог бы помочь, не хочет, саботирует, наносит удар в спину народу…

«Позвольте, это, это уже камешек в мой огород! Ведь если вдуматься, так оно и есть: мы саботируем, я саботирую…» И краска стыда бросается в лицо Федора Ивановича…

Первые дни сидения дома он боялся — вот придут жестокие, грубые: «Ты что же это, гражданин? А ну-ка, товарищи, тряхнем гражданина…» Но никто не шел, ни грубые, ни вежливые; просто заплатили за два месяца, купили его на два месяца. Купили…

40
{"b":"271880","o":1}