Понять и объяснить происходящее в нашей стране стремится А. Битов в «Попытке утопии»: «Что-то кончилось, но ведь что-то и началось. И что кончилось, мы знаем, а что началось – не так уж. Мы-то уж знали чего бояться: Сталина, ЧК, ЦК, КПСС, КГБ, МПС, ГКЧП. Эти скрипучие аббревиатуры, которые уже не слова человеческие, суть синонимы и страха нечеловеческого. И мир зато знал, чего бояться: нас, называя наш страх коммунизмом.
Теперь – вдруг. Чего бояться? Ни того, ни другого, ни третьего.
Еще страшнее.
До того страшно, что прошлое уже не пугает нас, мимикрируя под счастье. Счастье ведь всегда не ценили и оно всегда в прошлом.
И тогда надо сказать, что боимся мы не чего-нибудь. Угроза – вещь ясная. А боимся мы НАСТОЯЩЕГО, РЕАЛЬНОСТИ»[251].
Наиболее наглядно этот эффект проявился в последнее десятилетие, когда на массовое сознание в целом невежественного в подавляющем большинстве обывателя обрушились разоблачительные публикации. В результате произошел разрыв между целями и усилиями науки и реакцией массового сознания. Помимо объективных законов пропаганды этот разрыв был связан также с психологическими особенностями национального характера в восприятии правды и лжи. Психологи и философы русской школы утверждают, что русские в большей степени ориентируются на психологическую категорию «правды», а не на познавательную истину, т. е. им свойственно стремление сместить акценты с гносеологических концепций истины на ее прагматические аспекты, создание своего собственного отношения к ней, основанного на системе моральных ценностей. Противоречие между разумом и чувством оказывается психологическим барьером, препятствующим пониманию истины. Вследствие этого во многих коммуникативных ситуациях истина в лучшем случае так и остается истиной, не превращаясь в правду, а в худшем – понимается как неправда или ложь. Можно сказать больше. Склонность ко лжи «святой», подчиненной высокой цели, есть неотъемлемая черта русского и советского человека. И корни этого – не только в бесконечных поисках справедливости, но и в том обстоятельстве, что россияне испокон веков жили в условиях отчуждения отдельного гражданина от государства, что способствовало формированию защитной реакции – мнения об оправданности лжи при взаимодействии человека с бездушной государственной машиной. Еще в середине XIX в. в записке Александру II известный славянофил К. Аксаков писал о том, что «ложь пропитала насквозь все общество сверху донизу»[252].
Именно этим объясняется трагическая несовместимость социокультурной психологии народного сознания с попыткой интеллектуалов «раскрыть глаза» общества на прошлое. Кризис социальноэкономической структуры общества 1990-х гг. только углубил процесс отторжения людей от правды: исследования социологов показывают, что значительная часть населения страны считает ложь неотъемлемой частью нашего бытия, с которой практически невозможно бороться – ее нужно принимать как данность. Вся архивная машина была запущена на рассекречивание и публикацию документов, торопливо откликаясь на многочисленные обвинения со стороны специалистов и общественности в закрытости и недоступности архивов. Обрушившаяся на аудиторию правда о «белых пятнах» истории вместо прозрения и стремления к качественному осмыслению прошлого вызвала у подавляющей массы обратную реакцию, выразившуюся в активной эксплуатации примитивной формулы «очернения нашей истории» и возникновении национал-патриотических направлений в историко-архивном сознании. Отсюда и полное несоответствие первоначальным запросам общества – «Откройте архивы!» – происшедшие в ответ реформы в системе доступа к архивным документам, затраченные усилия на публикацию и обнародование документов, и последующего эффекта (независимо от разновидностей эффекта – научной, социокультурной и др.) его можно охарактеризовать в целом как слабо выраженный, полностью отсутствующий или прямо противоположный по качеству. Можно рассматривать происшедшее с точки зрения теории пропаганды, когда направленное коммуникативное воздействие при определенных обстоятельствах вызывает обратный эффект.
Страх рождает не только рецидивы цензуры и самоцензуры, но и вызывает агрессивные выпады СМИ. Наиболее распространенной формой политической и экономической борьбы на сегодняшний день является война компроматов. При этом публикации этого распространенного жанра выполнены в стилистике 1930-1940-х гг. Борьба уже идет повсеместно, и не только в СМИ. Во всех сферах, в любом учреждении граждане ищут коррупционеров, мздоимцев, как раньше искали тунеядцев, стиляг и спекулянтов. Только вместо анонимок используется пресса. Вирус взаимных обвинений заразен и очень опасен. В 1920-1930-е гг. этот вирус, заразивший все общество параноидальным поиском врагов народа, пришел к нам именно со страниц газет и из радиоэфира. «Шантажистами прессы» называл в начале века В. Розанов далеко не бескорыстных разоблачителей, а подобные публикации – «панамой»[253].
Генезис культурного развития неизбежно связан с социальными катаклизмами и национальными трагедиями, и путь к демократическим преобразованиям и «взрослой» культуре проходит через фашизм в Германии, Италии и Испании, сталинизм в России, «культурную революцию» в Китае. Однако исторические корни культурной ситуации, которая сложилась в России в XIX в. и наложила отпечаток на судьбу русской революции, следует искать даже не в реформах Петра I, а намного раньше, в выборе великим князем Владимиром греческого православия в 988 г. Д. Фурман рассматривает эту ситуацию как постоянно существующий на протяжении веков колоссальный разрыв между передовой «европейской» культурой, реформаторскими устремлениями верхушечного слоя и средневековым сознанием темной забитой народной массы, загнанной в консервативные тиски социально-политического строя. Это вызывало непреодолимое стремление к свободе и ненависть к самодержавию со стороны интеллигенции, порождая в ее среде крайне выраженную форму революционности. Идеологический экстремизм был связан все с тем же преобладанием средневековых составляющих в менталитете русского народа, всегда готового к бунту, но исключающим нормальную эволюционную перспективу[254]. Эти же обстоятельства сковывали реформаторские усилия власти, которая при показном либерализме панически боялась любых «послаблений», могущих вызвать народные бунты и потрясения. Эта опасная «игра в реформы», которая в действительности всегда оборачивалась лишь одними только декларациями и манифестами, порождала в обществе крайние идеологические формы оппозиции, опровергающие официальную систему. Вот почему институт цензуры в России отличался от европейского.
Истоки российской цензуры обнаруживаются еще в историкоправовых актах средневекового периода. В Энциклопедическом словаре Русского библиографического института Гранат в статье «Цензура» выделяются следующие периоды истории цензуры в России: 1. Эпоха, предшествовавшая изобретению книгопечатания, когда в руках церковной власти и университетов сосредоточились права по наблюдению за правильностью переписки церковных и юридических книг. 2. Эпоха расцвета местной и ведомственной цензуры. 3. Эпоха государственнополицейской цензуры. 4. Период замены предварительной цензуры карательной. 5. Период замены цензуры карательной ответственностью за преступления печати по суду[255].
Россия явила миру образец последовательного государственного контроля за печатным словом начиная с сентября 1796 г., когда Екатерина Великая за два месяца до своей кончины учредила первый официальный светский цензурный орган. Екатерина И, несмотря на свои либеральные взгляды на проблему личных свобод, тем не менее была приверженкой самодержавия как единственно пригодной для России формы государственного правления со всеми присущими элементами полицейского государства[256]. Церковь в России, за исключением XVI в., не имела такой власти, не могла самолично определять национальную идеологию. Духовная цензура, особенно после правления Петра I, была ограничена монархической властью и сосуществовала с цензурой светской[257]. Светская (гражданская) цензура развивалась параллельно с духовной, находясь с ней скорее во взаимодействии, чем в противоречии, испытывая давление духовных иерархов при определении ценностных ориентиров. Согласно указу 1796 г. все частные издательства и типографии в Москве, Санкт-Петербурге и других городах учреждались специальными цензурными комитетами. Павел I продолжил политику в этой области, издав в 1800 г. указ, запрещающий ввоз из-за границы любых печатных изданий, включая ноты. Наиболее мягкий, как это принято считать, закон 1804 г. был принят Александром I. Этим законом все печатные издания подвергались цензуре с целью «допущения к читателю лишь книг, способствующих просвещению ума и воспитанию нравственности, и запрещению тех книг, которые не способствовали этим условиям».