Зимой Пронька с отцом продавали в городе мясо. Подошла молоденькая бойкая бабенка и стала выбирать кусок. Уж она выбирала-выбирала – кое-как выбрала. Потом начала торговаться. Отец Проньки разозлился и отдал кусок почти в два раза дешевле. А Пронька, пока отец ругался, разглядывал покупательницу. Бабенка была ладная, белозубая, острая на язык. Когда она, расплатившись, пошла, Пронька был готов. Незаметно отошел от отца, догнал бабенку и сказал, чтобы она еще приходила, попозже, когда отец пойдет в лавочку греться. Он ей даст мяса за так, за красивые глаза. Она охотно приняла такое предложение. Одним словом, Пронька отвалил ей чуть не половину свиньи и договорился прийти к ней вечером с бутылкой. Закуска будет – жареное мясо.
– И, понимаешь, – рассказывал Пронька, – не знаю, как думать – специально она так подстроила или это правда было. Сидим, значит, с ней, толкуем. А живет она аж на краю города, под горой…
– Где кладбище?
– Ага, около кладбища. Ночь на дворе. А у ней тепло, хорошо так. У меня аж душа радуется, – думаю: заночую тут. Ну, захмелели. Она, значит, целоваться лезет. Я – ничего, мне это на руку. Ну, значит, целуемся пока с ней. И тут, значит, стук в дверь. Она соскочила, забегала по избе, – я все-таки думаю, притворялась, зараза. «Ой, – говорит, – муж!». А до этого – ни слова про мужа. Да. «Он, – говорит, – у меня бешеный». Куда? Давай под кровать. Я – под кровать. Она, значит, открыла. Слышу – вошли. Этот мужик, значит, разделся… И спрашивает: «Кто у тебя был?» – «Никого не было». Ну, в общем, выволок он меня из-под кровати и начал причесывать. Здоровый попался. Да я еще выпил… Значит уделал он меня, отобрал деньжонки, какие были, и выставил.
– А она что?
– Она? А ничего. Стоит у печки, посматривает, как он меня метелит.
Кузьма закурил и стал смотреть, как над тайгой, с восточной стороны, все шире и шире – просторно – разливается свет. В тишине в настороженной шел по земле новый, молодой день. Птицы еще молчали. Туман поднимался от земли: на той стороне полянки кряжистые сосначи стояли по колено в белом молоке. И сделалось Кузьме до того горько вдруг, до того одиноко, что не стало больше сил сдерживаться. Он уткнулся в рукав, выдохнул со стоном.
Пронька замолчал.
– Надо Егора найти, – сказал Кузьма. – Жить лучше не буду, но найду.
– Он теперь один шатается. Банды той что-то не слышно.
Еще ждали до полудня.
– Ладно, – сказал Кузьма. – Поехали. Не придет он сюда. Он теперь далеко залился. Зайдем посмотрим старика.
Михеюшка был совсем никудышный, даже кашлять как следует не мог. Увидев людей, долго шевелил губами – хотел, видно, сказать что-то, потом махнул рукой и прикрыл глаза.
– Съезди за доктором, Пронька. Коня у Николая Колокольникова возьми. Скажи, я просил. И еще к Феде заехай, пусть он тоже сюда едет, если дома. Я здесь подожду.
Пронъка переобулся, закурил на дорожку и пошел ловить коня.
Кузьма остался с Михеюшкой.
– 17 -
Егор, как советовал отец, пробирался ночами. Днем отсыпался в сограх, кормил коня, а ночами осторожно ехал.
До Малышевой пасеки он добрался на третью ночь, к рассвету.
Пасека располагалась в логовине, в редкой березовой рощице. Обнесенная ветхим березовым пряслицем, точно опоясанная белой опояской, она была видна с горки как на ладони – серенькая избушка с покосившейся трубой, с полсотни ульев, колодец с гнилым срубом, старая колода около него и, конечно, огромные молодые волкодавы, три. Зачуяв всадника, они подняли такой устрашающий лай, что конь под Егором сам остановился. Долго никто не выходил из избушки. Наконец на крыльцо вышел белобородый старик в холщовых шароварах, с костылем в руке. Цыкнул на собак, огляделся.
Егор спустился в логовину, остановился поодаль от прясла – кобели хоть замолчали, но были на изготовке.
– Здорово, отец! – сказал Егор.
– Здорово, здорово, – неохотно откликнулся старик, присматриваясь к Егору.
– Подержи собак-то, я заеду!
– Ты откуда будешь?
– Из Баклани.
– Чей?
– Любавин.
– Емелькин сын, что ль?
– Ну.
Старик сошел с крылечка, отвел собак куда-то за избушку, вернулся и, пока Егор въезжал в ограду, все недоверчиво присматривался к нему.
– Говорили, убили у Емельки какого-то сына…
– Брата, – сердито буркнул Егор. Его начала раздражать подозрительность старика.
– Тебя как зовут-то?
– Егором.
– Ты младший, что ль?
– Младший.
Старик успокоился, даже как будто обрадовался. Помог Егору расседлать коня, показал, куда сложить мешки с провизией.
– Похож ты на брата-то, на Макарку, я, вишь, обознался. Слыхал, что убили его… Как же, думаю? Бывал он тут. Отчаянный парень. А ты чего?
– В горы еду, а дорогу не знаю. Отец велел к тебе завернуть.
– Это можно. Как отец-то?
– Ничего.
– Заходи. У меня там ишо один бакланский гостит.
– Кто? – Егор невольно попятился от двери.
– Гринька Малюгин.
У Егора отлегло от сердца – он подумал почему-то, что его ждет Кузьма.
Старик заметил растерянность Егора.
Гринька проснулся и ждал гостя, ничуть не встревожившись, даже с кровати не поднялся. В избушке был полумрак.
– Боженька человека живого послал? – спросил он старика, с любопытством разглядывая Егора. – Кто такой?
– Ты сам говоришь, человек.
– Нет, может, ты купец – тогда твоя жизнь конченая. А может, ты от властей посланный – тогда поворачивай оглобли, нам не о чем толковать. А может, ты добрый молодец – тогда мы с тобой выпьем, – Гринька, видно, намолчался в тайге, разглагольствовал с удовольствием.
Егор много слышал о Гринькиных похождениях, поэтому сам тоже с интересом рассматривал его. Он видел Гриньку, когда того водили по деревне за конокрадство, но тогда Гринька был не такой, и Егор, пожалуй, не узнал бы его, встреться он где-нибудь один на один с ним.
– Я проездом тут. В горы еду.
– В горы едет, – с дурашливой многозначительностью пересказал Гринька старику слова Егора. – А зачем, спрашивается? Коня прогулять? Или, может, тяпнул кого-нибудь по темечку? – тогда надо в горы.
Егору стало нехорошо от Гринькиных шуток, он нахмурился и, ничего не сказав, полез в карман за табаком.
– Не глянутся мои слова, – заметил Гринька старику. – А?
– Твои слова редко кому поглянутся, – сказал старик. – Он ведь земляк твой, из Баклани.
Гринька враз утратил беспечность, впился в Егора маленькими жуткими глазами.
– Нет, не помню, – сказал он. – Чей?
– Любавин.
– А-а… – Гринька опять лег, закинул руки за голову, долго молчал. – Помнишь, меня водили за коней Беспаловых.
– Помню.
– Я тоже помню. Я всех тогда запомнил. Любавиных не было. Правильно?
– Где не было?
– Бил кто-нибудь из Любавиных меня?
– Нет.
– Правильно. Давай, Кузьмич, медовухи. Мне что-то тоскливо сделалось.
– Давай-ка лучше поспим маленько, – сказал старик. – Да и парень умаялся с дороги, пусть отдохнет. А потом выпьем, этого добра не жалко.
– Согласный, – сказал Гринька. – А ты?
Егор усмехнулся:
– Я тоже.
Ему постелили на полу. Старик полез на печку.
Егор с удовольствием вытянул натруженные за ночь ноги, зевнул.
В два маленьких оконца вливался ранний свет. Постепенно в избушке все четче обозначались отдельные предметы: печь с большим, неуклюжим чувалом и с непомерно широким устьем, кадка в углу, куль с мукой, старенькое ружьишко на стене, волосяные маски от пчел, пучки сухих трав… Откуда-то – Егор не понимал откуда – потягивало свежим воздухом. На стене, над дверью, шевелились слабенькие тени – под окном стояла березка, и ее чуть трогал утренний ветерок.
Егор заснул незаметно, но и во сне все от кого-то убегал, а ноги плохо слушались, и сердце замирало от страха. Потом – не то приснилось, не то почудилось: как будто он так и лежит на полу в избушке. На печке спит старик Малышев, на кровати – Гринька. Вот Гринька полежал-полежал, зевнул и сел.