Вторая версия
В петербургском архиве царской полиции хранится донесение за №1-9-3-7 — об уличных беспорядках в городе Тифлисе в апреле 1901 года. В нем говорится: «убит Иосиф Джугашвили».
Версий здесь может быть две.
Кто-то присвоил себе биографию и имя убитого. Но для чего? Мог ли кто-либо тогда предположить, что два десятилетия спустя никому не известный Джугашвили станет Сталиным?
Скорее всего, верна вторая версия. Душа, побывав на том свете, смогла вернуться в мертвое тело и ожесточилась ко всему живому на земле…
Слезы вождя
Он стоял у открытого гроба, смотрел на лицо убитого и плакал.
«Пусть, пусть все видят МОИ слезы. Пусть запомнят их».
Он нарочито не скрывал слез. Они были — подлинные.
Слезы повисали на усах, доходили до верхней губы. Время от времени кончиком языка он осторожно слизывал их. Слезы были соленые. Как полагается. Все правильно.
Иногда его вдруг передергивало. Гримаса боли искажала лицо. В такие минуты он отворачивался ото всех, он не хотел, чтобы кто-либо видел, что ему не по себе. Гримаса боли… Это было уже ненужное проявление его бессильной ярости. И жалости — к себе самому.
«Этот убийца, этот маньяк, понимает ли он, ЧТО он наделал? Зачем ему это было нужно? Почему поторопился? Кто его поторопил? Как фамилия его? Никоноров? Никонов?.. — Вождь рассердился на себя, что не может вспомнить фамилии. — Николаев? Да, верно… Захотел быть равным со МНОЙ? Захотел опередить. Стать первым. Ничтожество! Но почему он поторопился? Почему они ВСЕ поторопились?»
Вождю скоро — 55. Сделали подарочек…
Наметить жертву, обдумать месть, выбрать подходящее время и — отомстить. Так, как только Он и может это сделать. Только Он, — и никто другой! Никто не смеет опередить его.
«Чувство благодарности — омерзительно, сладостно чувство свершенной мести. Почему же они поторопились? Почему?»
Вождь смотрел на застывшее, словно от декабрьского мороза, лицо убитого и плакал.
«Он был моим единомышленником, он понимал меня. Он был — моим. Почему они посмели отнять его у меня?»
Вождь плакал. Ему хотелось сказать: поднимите веки убитого, откройте его глаза, пусть он посмотрит на меня, пусть увидит меня — он все поймет.
Не посмотрит и не увидит…
Не было триумфа Вождя. Не отомстил.
Вождь будет справедлив. Он покарает виновных. Он обрушит на них праведный гнев свой. Народ поддержит своего Вождя. Весь народ. Но разве тысяча жалких кошек заменит одного льва?! Какая радость ему от такой мести? Дело сделано БЕЗ НЕГО — и мертвого не воскресить.
«Он был моим. Почему они поторопились? Хотели показать: они — сильнее меня? Но что они без МЕНЯ? Разве у них есть власть, есть сила? И все-таки — посмели…»
Вождь прикрывал глаза и тотчас открывал их — острые иглы ярости терзали его мозг. Лицо убитого смотрело на него изнутри, из-под черепной коробки. Пусть лучше оно будет — вовне. В мире других людей. Неподвижное лицо покойника… Живой — один, мертвых — не счесть. Но какая радость ему от запоздалой мести?
Не было покоя душе Вождя.
«Как же они посмели? Почему поторопились? Хотели показать, что они и меня могут ТАК? Поспешили. Как они поспешили!»
Вот они стоят вокруг. Живые. Слетелись, вороны. Злорадствуют: мертвому уже не отомстишь — опоздал.
Не отомстил. Простого дела — и то не смог довести до конца. Кому же он говорил о задуманной мести? Никому… Или однажды — случайно, неосторожно — все же обмолвился? Когда и кому? Вспомни. Вспомни же! Иначе никогда не будет покоя твоей душе.
Но душе все равно не будет покоя…
«Как же они посмели? Кто из них задумал стать — первым? Думают: сильные. Ошибаются… Верные соратники. Преданные. Вот их преданность — предали меня».
Вождь плакал. Пусть все видят. Еще отольются мышкам кошкины слезы…
Мертвому — хорошо. У него нет времени, он отмучился, всё у него — в прошлом.
У многих всё будет в прошлом…
Вождь плачет. Не отомстил, не успел. Слезы бессильной ярости текут по его щекам. Это — настоящие слезы. Те, что могут сжечь, могут выесть глаза. Он и свое бессилие сделает силой своей.
«Пусть, пусть они ВСЕ видят. Пусть ВСЁ видят. Пусть запомнят слезы мои на всю жизнь. Недолго им уже ждать…»
Последний советский гражданин…
Как чудесен был вкус утра…
Не хватало только соловьиного пения.
Христофор Колумб
Ну-у-у… ну что же, допустим: утро было чудесным — у меня еще были какие-никакие, но все-таки деньги. Весеннее солнце заливало город. И тут за углом — вот ведь радость! — пивной ларек. И никакой тебе очереди! Тот, кто понял меня сразу, — тому я не стану описывать свое состояние; а кто не понял — тому и объяснять нечего и не для чего, все равно не поймет.
Но радость моя была, оказывается, преждевременной.
— Пива нет! — как серпом, резанула молоденькая продавщица. Потом пояснила сочувственно: — Не привезли еще. Но обещали: скоро. Потерпи, сердешный.
Душе моей было уже невмоготу выдерживать тяжесть тела. Я рухнул на скамейку.
…Открыл глаза. Подо мной — доски скамьи, надо мной и вокруг меня — покой, тишина, полумгла. Я сидел в небольшом сквере, посреди площади. Удивительно, до чего тепло было! Крупной ртутью катился по моему лицу пот.
Какой-то человек неподвижно сидел на скамейке совсем неподалеку от меня. Я тяжело поднялся и подошел к нему. Человек был неживой. Памятник.
«Cal-de-ron-de-la-Bar-ca», — прочитал я по слогам.
Курить мне не хотелось — во рту словно наждаком терли, — но я вытащил мятую пачку «Беломора» и дрожащими пальцами вставил папиросину в рот. Долго не мог зажечь спичку — видимо, мысли одолевали.
Вокруг, как назло, — ни души. Утро хоть или вечер? У кого спросить?
Решил обойти площадь. Невысокие, чистые дома с затейливым орнаментом. Легкие, будто парящие в воздухе, балконы. Первые этажи — сплошные витрины: прозрачные, манящие. А там, внутри, за стеклом — Боже ж ты мой! — что за дары моря и земли, что за чудеса! В жизни такого изобилия жратвы не видывал! Повернул голову направо, на бело-розовом красивом здании прочитал: «Teatro español». Постоял, раскрыв рот. Чертовщина какая-то! И еще эта странная волнистая линия над буквой «n»… Но — дальше…
А дальше — меня, как магнитом, притянула к себе стеклянная дверь. В носу защипало, защекотало. И среди восхитительных запахов — один знакомый, особенно влекущий, столь долгожданный!
Я открыл дверь.
«Мысль изреченная есть ложь», — сказал поэт. О, не верь, не верь поэту, читатель! Верь мне! Сейчас я изреку тебе самую что ни на есть правдивую истину: я оказался в раю.
Я медленно оглядывался.
Рай был бел, зеркален, просторен. Небосвод его был безоблачен, звезды его были огромны.
Ослепительно яркий свет, отраженный в бесчисленных зеркалах, резал глаза, но я увидел… Сперва я увидел себя: преломленный стеклами зеркал, я был подчеркнуто уродлив; однодневная щетина на лице лезла напоказ из всех отражений. Уютный зал; у стены — несколько столиков, за ними — несколько мужчин. В узких бокалах чистым янтарем вспыхивала в электрическом свете желтая пенистая влага. На тарелках — крупными темными виноградинами — лежали маслины. На ближайшем ко мне столике в серебристой сковородке шипело и пузырилось маслом что-то совершенно непонятное; рядом, на одной тарелке нежно-кровавым отсветом поблескивал тонкий кусок ветчины, на другой — в соседстве с бледно-желтым ломтиком лимона, темнели студенистые холодные кусочки. «У-у-устрицы!» — прокатилась по мне волна от горла до самых пяток.
За длинной стойкой, начинающейся почти сразу от двери, возле витого медного крана стоял горбоносый, черноволосый красавец в белоснежной рубашке с короткими рукавами.
Я (помогая себе руками) сел на вертящийся табурет за стойкой, сглотнул слюну, вытащил из кармана свои кровные. Смуглолицый красавец недоуменно посмотрел на рубли и придвинул их обратно ко мне.