Тишина и туман окружали брата.
Тишина. И я молчал тоже.
III
Мы бесшумно вошли в дом, бесшумно прошли на кухню. Боря достал из холодильника недопитые бутылки и, сев за стол, стал сбивчиво, торопливо рассказывать о себе: о чем мечтал в юности, что хотел сделать и что случилось с ним в реальной жизни.
Я слушал его, не прерывая, не сводя с него глаз. Я боялся оставить его одного даже на минуту.
Ночь — глухая к монологам Бориса — равнодушно текла над землей. Внезапно пошел дождь. В доме все спали — дай Бог, спокойно. Наверное, и соловьи уже заснули. И только ветер тяжелыми каплями, словно птичьими клювами, стучал в освещенное кухонное окно.
Разлученный с жизнью
Он шел по городу, все дальше уходя от дома. Так уходит от своей норы волк — умирать.
Он шел неизвестно куда. Шел торопливо и боялся: вдруг упадет на истоптанный асфальт среди совершенно незнакомых, чужих ему людей. Не хотел, чтобы кто-либо видел его беспомощным. Ему нужен был лес. Безлюдная темная чаща.
Вслушиваясь в монотонный плеск воды, спустился с покатой горки моста, вышел на Васильевский остров.
Машин, зданий вокруг он не замечал. Просто знал: они есть. Сейчас — в другом для него мире.
В последние дни он со спокойной уверенностью привык ощущать: жизнь кончается. Так ощущаем мы небо над головой, землю под ногами, зелень вокруг, тепло или холод, дождь или снег, тишину или шум.
Он уже переболел этой болезнью: боязнью смерти.
Шел торопливо, едва ли не стремительно и вдруг словно споткнулся: всё, больше идти не могу.
Повернул в какой-то двор, увидел: в углу, у кирпичного забора — трава, деревья, кусты. Стал пробираться в этот угол, осторожно раздвигая ветки кустов, ясно понимая: они живые. Увидел место — чистое, без мусора, где можно было бы лечь, и лег — вверх лицом, ощущая, как прохладна и как добра к нему каждая травинка.
Боль, — до этого сжавшаяся в точку, — постепенно растекалась по всему телу и, кажется, затихала, уходила в стебли трав, в корни, в землю… все глубже, все глубже…
Голубь (или ворона?) с шумом пролетел над ним и помешал подумать о чем-то главном, самом необходимом для него. Птица исчезла, и словно исчезли единственно истинные мысли и слова и остались только никчемные, случайные, пустые. Но зачем они, эти лживые слова, нужны здесь — среди черноты земли и корней, среди зелени листьев и трав?! Здесь — его земля, и он хотел найти именно те слова, что соединили бы его с землей под ним и с небом над его головой.
Протянул руку, пытаясь достать до ствола ближайшего дерева и погладить его шершавую кору, — не смог.
Лежал, прислушиваясь к себе и к земле. И услышал, как вырастает из земной толщи трава, и почти что с наслаждением подумал: вот она, зеленая, сильная, пробьется сквозь меня и скроет меня навеки.
Но еще не сейчас, не в эту минуту… еще не пришло время… еще чужие слова во мне.
Придут ли его собственные? Поймет ли он их? Что за истина откроется ему? Впрочем, от него уже ничто не зависит. Уже ничего не сделаешь, ничего не изменишь…
Земля. Небо. В едином безмолвии. Без присутствия человека.
В последние дни так спокойно, как сейчас, ему еще не было ни разу. Предвечный покой.
Те, кто остается здесь… — мне их жаль. Им тяжелее, чем мне; им еще жить. Может быть, долго.
Неожиданно вспомнил тягостные часы в вестибюле больницы, где он сидел и ждал, ждал — и дождался сообщения о смерти жены.
Сейчас он ждал уже собственной смерти.
Вечером дворничиха заглянула в угол двора, увидела лежащего на земле человека, заговорила сама с собой — устало и равнодушно:
— Всё пьют и пьют, проклятущие. Неважно где, лишь бы нажраться. Ох, мужики, мужики. Хоть кол им на голове теши, им всё едино. Лишь бы… — Вглядевшись, осеклась на полуслове; прошептала: — Господи! Господи! Господи! — Перекрестилась и закричала истошно: — Маша! Звони скорей в «скорую»! Ма-ша!
Но никакая «скорая» уже не смогла бы вернуть душу в тело.
Анкор, еще анкор
Памяти В. Ч.
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
открыть окно — что жилы отворить.
Борис Пастернак
Мы с ним не виделись уже давно, со школы: жил он теперь в другом районе, — но узнали друг друга сразу. Нет, это он узнал меня и громко окликнул — я даже вздрогнул от неожиданности.
— Георгий, рад, рад тебя видеть! Я так и думал, что кого-нибудь из старых друзей встречу! И вот, не ошибся, предчувствие не обмануло! Это же здорово, понимаешь?! Ну что, не ожидал?
— Нет, конечно. Но тоже рад.
— Не весел, не весел ты. Небось, думал: я того уже… А я — не-ет! Живехонек! Жив! Как восклицал, воскреснув, Христос: «Слухи о моей смерти несколько преувеличены».
— Трепло несчастное.
— А тебя завидки берут, да? Признайся честно! Но ты не изменился, Жорик, ничуть, только постарел, конечно. Заматерел! — Валерий ткнул меня пальцем в живот: — Мозоль уже нарастил.
— Ну а ты, Валера, чего-то не потолстел. Все такой же тощий: кожа да кости.
Он широко улыбнулся:
— А я — ходячая реклама книги «Воспоминания о вкусной и здоровой пище». Но впрочем, не в одной жратве смысл жизни. Правильно рассуждаю, Георгий?
— Наверное… Но вот в чем же? — Я тоже постарался широко улыбнуться.
Валерий захохотал так, что на нас стали оглядываться прохожие.
— Хочешь, чтобы я прямо сейчас тебе и сказал? Вот уж дудки! Даже и не надейся! Лучше ты мне скажи: у тебя со временем — как? Ты куда сейчас?
Я замялся. Пробормотал — словно извиняясь или оправдываясь:
— Приболел немного, понимаешь ли… бюллетеню… решил в баню сходить, простуду выбить…
Валера вновь улыбнулся во весь рот:
— Так это же отлично, Георгий! Это как раз то самое, что и мне нужно: в баню сходить! На хрена мне этот Ханты-Мансийск. И эта снегоуборочная страда. Надо, надо согреться по-настоящему. В общем, я — с тобой. Не возражаешь? Нет? Вот и замечательно! Значит, топаем в баню! Спину друг другу потрем! Вениками похлестаемся! Люблю я, грешный человек, баню! Ох, как люблю! Здесь раньше хо-ор-ро-о-ошая банька была! А теперь?
— Да ничего. Такая же, как и раньше. Только дорогая.
— Ну, это само собой, само собой… И рога нынче тоже не дешевы, а уж про шкуру и говорить нечего… Теперь, если на старые цены мерить, ничего дешевого нет. А скоро еще и вспоминать будем: мол, месяц-то назад как все дешево было! Ты погоди ужо! — Последнюю фразу Валерий произнес с какой-то радостной угрозой, неизвестно кому.
Я промолчал. Мы остановились на углу, поблизости от Сытного рынка.
Мимо нас, гордо подняв голову, прошествовала маленькая, грациозная кошечка. За крыло она тащила голубя; на бело-сизом животе мертвой птицы красно-кровавыми каплями выделялись поджатые лапки.
Валера возбужденно потер руки:
— Сейчас мы, быстро и не торопясь, пройдемся по ларькам, а потом уже — в баню.
— Признаюсь сразу и честно, — сказал я, — у меня в кармане вошь на аркане…
— Ни-чо, дядя Валера сегодня при деньгах.
— Штихель штихелю рознь, — произнес я негромко, самому себе в назидание.
— Чего ты там шепчешь, Жора? — поинтересовался Валерий. — Я не расслышал.
— Да это я так, сам с собой разговариваю.
— И все же.
— Могу и повторить, раз ты настаиваешь. Штихель штихелю рознь. Как говорил еще в середине пятидесятых Савва Игнатьевич.
Валера посмотрел на меня, зло прищурившись.
— Не знаю я никакого Савву Игнатича. И Штихеля никакого тоже не знаю. Он что, твой сосед? Твой близкий родственник?
— А ты, Валерушка, что же, «Покровских ворот» не видел?
— Не видел. Не смотрел, — пробурчал мой одноклассник, словно бы уличенный в чем-то предосудительном. Потом снова прищурился, но на этот раз по-хитрому. — Я понял! Это ты из-за денег сбить меня с панталыку хотел. Ну да, есть у меня сейчас деньги. Как, впрочем, и вчера были. И позавчера. А вообще-то не в деньгах счастье. Если бы в них, я, наверное, давно был бы счастлив, — неожиданно серьезно добавил он.