— Да при чем тут работа?! — Борис был раздражен. — Работа — это чушь собачья. И говорить о ней не хочу. И слышать. И думать. Хотя бы до понедельника. — Сменил тон. — А ты что это не закусываешь? Ешь давай. Или ты теперь живешь по новейшим советам древней тибетской медицины?
— А при чем тут тибетская медицина?
— Ну вот — врач, а не знаешь! При том, что тибетская медицина советует: если вам за сорок, надо есть манную кашу. Легко усваивается и силу дает.
— Вот сам и ешь эту свою тибетскую манную кашу! — Теперь раздражен был я.
— Э-э, нет, — добродушно возразил брат. — Я еще годик могу и без каши прожить. А тебе ее уже нужно начинать есть.
— А тебя, Борис, какая муха укусила?
— Никто меня не кусал — ни муха, ни бешеная собака. И может быть, напрасно. Но работа тут точно ни при чем…. А вот ты, Юра, лучше скажи мне… хоть ты и не «психо», но все же врач… Шел я два дня назад по нашему двору… вечером, но не поздно… домой шел… а у дорожки старик стоит, булку голубям крошит, увидел меня и говорит: «Не бей меня, мил-человек, я хороший, птичек кормлю». А я что же, плохой? Такой страшный, что меня бояться надо?!
— Ну, брат, во-он как ты повернул! Во-он какие выводы делаешь! А дело тут не в тебе вовсе, и это ты сам, наверное, прекрасно понимаешь…
Но Борис, казалось, не слышал меня.
— А вот еще случай, тоже недавно произошел… на вокзале… провожал я кого-то… дело тоже вечером было… И на перроне встретил одного своего знакомого… давно мы с ним не виделись. Подошел, разговорились. Говорили минут десять — представляешь? — и вдруг я спохватился: обознался, с кем-то незнакомым говорю…
— Вот уж нашел, Боря, из-за чего панику поднимать, — ответил я спокойно. — Ну, обознался. Такое со всеми бывает. Да и с тобой самим такого раньше разве не случалось?
Борис хмуро покачал головой:
— Да не в том дело — случалось, не случалось. Ну да, я просто обознался. Но ведь и этот человек тоже меня за какого-то своего знакомого принял. Иначе бы мы с ним и не разговорились. А то ведь минут десять, честное слово, говорили. Разве это не странно?
Я улыбнулся:
— Слушай, а не я ли это был? Там, на вокзале…
— А ты хоть и старший брат мне, а дурак! Полный дурак! — резко и зло ответил Борис.
— Но чего ты от меня-то хочешь? — Я старался говорить как можно миролюбивей.
Боря вздохнул:
— Да ничего не хочу — ни от тебя, ни от кого другого. Мы с тобой все равно что на разных языках сейчас говорим. — Посмотрел в окно. — Уже ночь на дворе. Мои легли, наверное… Ну а мы с тобой пойдем теперь соловьев слушать!
— Нет уж, уволь.
— Пойдешь, пойдешь как миленький! Соловьи, белая ночь!..
— Да ведь нет никаких соловьев! Ты их просто-напросто выдумал. Сказочник!
— То есть как это — нет соловьев?! А ты их слышал? Вот, вот. Не слышал, а говоришь!
Я рассмеялся:
— И не услышу. Я к себе домой пойду. Спать.
— Но я прошу тебя, Юра, очень прошу, пошли соловьев слушать. Есть они, есть, есть!
II
Белая ночь — мирная, доверчивая, домашняя — безмолвно застыла над землей. Молодые деревья протягивали к нам тонкие влажные ветки. И зелень была такая свежая, что в ней хотелось потеряться. Но сильнее цвета в эту ночь были запахи. Цветущий сиреневый куст с головой накрыл меня густым ароматом.
— Сирень цветет, соловей поет, — почти серьезно заметил Борис. Он шел как-то боком — готовый не то упасть ничком на траву, не то побежать стремглав, не оглядываясь.
— Сам придумал? Или народ?
— Может, сам, а может, народ. — Голос Бориса звучал глухо и напряженно. — Ты знаешь, что такое сорок дней? — И, не дожидаясь ответа, четко разделяя слова, сказал: — Сегодня сорок дней, как умерла моя любимая женщина. И я никому не могу об этом сказать. Никому.
Я осторожно взял брата за рукав рубашки:
— Прости, я не знал… Ты мне никогда не говорил, что… Извини…
Борис передернул плечом, высвобождая руку; ответил неожиданно резко:
— Да иди ты со своей добротой знаешь куда! — Крикнул: — Я хочу быть один. Один! — Замолчал, шепнул: — Извини. Как раз один я и не хочу быть. Потому это и хорошо, что ты приехал. А то я сейчас… Вот идешь по мосту через Неву и с наслаждением каким-то думаешь: взять и… Но что-то останавливает, все никак не могу решиться. Ты вот как думаешь: Бог есть? — Я не успел ответить; брат задал новый вопрос: — А дьявол? — И снова, не дожидаясь ответа: — Я у одного старого французского философа прочитал… У Паскаля? Монтеня? Декарта?.. Не помню. Да и не суть важно. А важно вот что. Мол, верите вы в Бога или нет — это ваше личное дело. Но когда вы говорите, что и дьявола не существует, — тут я с вами никак не могу согласиться. Потому что в планы дьявола как раз и входит: убедить людей, что его, дьявола, не существует… Значит, дьявол есть! И вся наша жизнь, может быть, — просто дьявольские козни, а?.. Сороковой день, брат… Такие у меня дела…
— А Светлана, дети… они — знают?
— Не знаю… Светлана, наверное, знает… догадывается. Только какое все это сейчас имеет значение? — пробормотал Борис. — Сороковой день… Мы, живые, всегда о смерти думаем. А смерть о жизни и не вспоминает, должно быть. А? Как ты думаешь?
— Она молодая?
— Да.
— А умерла от чего? Ты извини, что я спрашиваю. Может, помолчать лучше?
— Как хочешь. Я уже отмолчался. От чего сейчас чаще всего умирают — не мне тебе говорить… И вот говорят: время — лучший лекарь. А у меня… Чем больше времени проходит — тем чаще ее вспоминаю… — Сказал почти неслышно: — Я даже понял однажды, что это значит… — Не договорил. И еще тише: — А я вот все живу и живу. Каждый день, каждую минуту…
— Она тебя тоже любила?
— Да.
— А ты не думал, Борис…
Он прервал меня, и голос его был спокоен:
— Ты, Юра, не женат, и детей у тебя нет. И тебе сейчас, наверное, не понять… не головой, нутром… — Помолчал. — Да вот тебе пример отца. Что, поступать как он? Я хорошо помню: я в детстве ну никак понять его не мог. Может, и сейчас не понимаю. Конечно, любовь. Ну, да. Но… Я его не осуждаю, нет, но каждый выбирает путь, приемлемый только для него. — Снова помолчал. — Я даже не могу сказать тебе: красивая она или нет. Но вот Света. Красивая, умная, ну, в общем, только самые хорошие слова скажу… Или я сам… Знаешь, я очень четко ощущаю свою ограниченность. А у нее ум был — свободный, совершенно ничем не скованный. Знаешь, такое ощущение безграничного полета… Она все и всех понимала. Не чета мне. Да видно, Господь не любит совершенства. Наверное, плохо ему, когда людям хорошо… И я слушался ее во всем, — сказал Борис, словно оправдываясь, — не пил, ну ни капли. Даже и желания выпить не было… Вот такая моя история, брат…
Мы вышли на крохотную лужайку. Туман плыл над мокрой травой; сквозь его молочную густую белизну проступала зелень кустов и деревьев. Боря молчал. Потом, приложив палец к губам, шепнул:
— Тихо. Здесь мы и станем ждать.
— Чего? — испуганно спросил я.
— Соловьев.
Мы стояли, два дурака, глубокой ночью, в городском парке, по колено в мокрой траве и молча ждали неизвестно чего.
О чем думал в эти минуты мой брат?
Тишина и туман.
И вдруг в безмолвной зыбкости парка что-то щелкнуло… опять тишина… щелкнуло вновь… И вот — невидимая пичуга рассыпала над нами пульсирующую трель. Певцу отозвалось сразу несколько соловьев. И весь воздух вокруг нас, каждое наше мгновение, каждая клетка тела наполнились неумолкающей, живой песней.
…Мы возвращались почти в полном безмолвии. Я еще слышал в себе соловьиные трели. И помнил все, что час назад рассказал мне Борис.
Брат докурил, щелчком отбросил сигарету — она маленькой, яростной кометой пролетела сквозь молоко тумана. Закуривая новую, Борис проговорил с тихой тоской:
— Белая ночь… а ее рядом нет… — Повернулся ко мне: — Для чего мы живем? Для чего умираем? Не знаешь? И я не знаю. Что же, так вот и будем жить, существовать, не зная для чего? В лучшем случае, зная о красоте мира и о неизбежности смерти… Это так мучительно! А мы все равно живем… по инерции, по привычке…