Я очень довольна, что мое имя содержит амперсанд. Знак & – это графическое сокращение латинского союза et, что в переводе значит «и», образованное путем слияния букв e и t. Сокращение E.T., в свою очередь, расшифровывается как extraterrestrial, то есть «внеземной». Получается, что у меня в имени прячется инопланетянин.
Мы с Джейсоном обнаружили все это лет пять назад и некоторое время были целиком поглощены моим внутренним E.T.
Разве кого-то это открытие могло бы оставить равнодушным? Вспоминается Спилберг с его инопланетянином, который все хотел позвонить домой.
Теперь видите? Все, что во мне есть чудного, я стараюсь представить в выигрышном свете. Правда же, это похвально? От таких размышлений иногда мне становится немного лучше. А иногда не становится.
Вот сегодня, к примеру, все плохо.
Из груди у меня снова доносятся хрипы, а я стараюсь делать вид, что их там нет. Но в голову лезут мысли, что, возможноскореевсегосовершенноточно, это снова были галлюцинации, ведь на мне тестируют каждое новое лекарство, какое только изобретает фармацевтика, и мне вдруг становится так тоскливо, что, не успев опомниться, я уже давлюсь от рыданий и кашля за кухонным столом в окружении всех членов своей семьи.
Они отправляют меня в душ, где я сижу в клубах пара, голая и озлобленная, стараясь забыть и летающий корабль, и слова, которые мне прокричали с неба, и вообще все на свете, включая шестнадцатые дни рождения, родителей и печаль.
– Малышка, ты у нас просто особенная, – говорит мама, закрывая дверь в мою комнату. – Мы с тобой, ты не одна. Мы тебя любим.
– А что, если я умру? – спрашиваю я, поддавшись слабости. – Вы все равно будете любить меня?
Мама стоит в дверях. Она пытается успокоиться, чтобы ответить мне ровным голосом. Я вижу, как сильно она хочет сказать: «Ты не умрешь» – но она не позволяет себе этого, ведь в этих словах нет ни капли правды.
Мама понимает, как трудно мне жить в этом дурацком поломанном теле, таком хрупком и недолговечном. И хотя пальцами она крепко сжимает дверной косяк, выражение ее лица успокаивает. Справившись с комком в горле, она улыбается и отвечает:
– Даже если умрешь. Конечно. Мы будем любить тебя вечно, до скончания времен.
Поддавшись унынию, я хочу ответить ей: «Нет, не будете. Рано или поздно об умерших все забывают. Это неизбежно. Время идет. Ничто не может быть настолько важным, чтобы помнить о нем вечно». Но я не говорю этого вслух.
Мама уходит, тихо закрыв за собой дверь.
Она думает, я легла спать и не слышу, как она целый час плачет в коридоре после нашего разговора.
Она думает, я не слышу, как она заводит машину и едет обратно в лабораторию. Не зная, как мне помочь, она может только продолжать свои медленно текущие исследования в попытке изобрести лекарство от болезни, которую никто не может понять.
Было бы здорово, если бы родителям не приходилось постоянно думать обо мне и моих проблемах. Я представляю маму с папой на отдыхе: они лежат на пляже и пьют коктейли с зонтиками, прямо как в рекламе.
На самом деле мы никогда не ездили на пляж. Они никогда не ездили отдыхать вдвоем. Причина одна: я.
И вот я подумываю о том, чтобы поймать машину – или даже угнать – и уехать в какой-нибудь другой город. Я вроде как умею водить. Три месяца назад родители меня научили: папа сидел спереди рядом со мной, а мама сзади, и оба они клялись, что полностью мне доверяют, даже после того, как я врезалась в мусорные баки у нашего дома.
Мама: «Не волнуйся. На скорости две мили в час еще никто не умирал».
Папа: «Ну, разве что только улитки?»
Мама: «И лемуры».
Папа: «И землеройки. Нет, постойте-ка, с какой скоростью они передвигаются?»
Мама: «Вообще-то землеройки двигаются невероятно быстро. Они хищники. Они делают десятисекундные перерывы на сон, а остальное время охотятся. Ты проиграл».
Папа (с улыбкой): «Ты выиграла».
Я: «Эм… так мне заводить машину?»
Права я так и не получила, но на большой скорости ездить умею, потому что родители меня и этому научили – глубокой ночью на шоссе подальше от города. Я тогда сильно-сильно разогналась.
Если бы у меня получилось очень быстро доехать до другого города, я смогла бы умереть там. В номере какого-нибудь отеля. Так я избавила бы близких мне людей от необходимости наблюдать, как я умираю.
Потом я думаю об Илай. Подобную выходку она не переживет.
И всю ночь напролет я думаю о том, что услышала: это был не английский язык и даже не язык вовсе, но звучал он знакомо. Каким-то удивительным образом я поняла его нутром. Мне казалось, что я вдруг стала колокольчиком и в меня звонят.
Глава 3
{АЗА}
Я просыпаюсь в половине пятого, вся в поту и до смерти перепуганная. Меня мучает кашель, в груди бешено стучит сердце, а кожа как будто вот-вот лопнет. Шатаясь, я бреду в ванную, чтобы посмотреться в зеркало. Выгляжу я как обычно, разве что лицо исказила боль.
Я засыпаю, и до самого утра мне снятся странные лица и перья, я задыхаюсь, у меня возникает ощущение, будто мне закрыли рот и нос, будто что-то попало мне в легкие. Когда я снова просыпаюсь, на часах уже семь. Восходит солнце. Я захлебываюсь кашлем, но стараюсь себя успокоить.
В собственной коже мне тесно, как будто она слишком туго натянута на кости и сейчас порвется. Во рту тоже какое-то странное ощущение, а кашель стал намного хуже, чем вчера.
Школа отменяется. Вместо этого меня везут в больницу, где я надеваю свой собственный белый халат без спинки, на котором вышито мое имя, – мелочь, а приятно – и свои собственные тапочки. Я люблю обыгрывать подобные ситуации в воображении. В больнице я чаще всего представляю себя гостьей на черно-белом балу Трумена Капоте. На мне белоснежное шелковое платье с нижней юбкой и открытой спиной и, может быть, еще элегантная вуаль, сотканная из души Одри Хепберн. Вот только сомневаюсь, что на этой гламурной вечеринке гости сверкали ягодицами. Ничто не сравнится с тем чувством, которое испытываешь, садясь попой на холодный смотровой стол.
Впрочем, это детская больница, так что тут встречаются случаи и похуже моего. Мне случалось наблюдать, как вокруг коек быстро задергивают занавески, и слушать доносящиеся из-за них рыдания родителей. Мне доводилось видеть и сотрудников благотворительного фонда исполнения желаний, которые шатались по больничным коридорам в пестрых костюмах, ожидая, когда их позовут к пациентам, и больных детей, которые выглядели такими счастливыми, будто с приходом клоуна весь мир перевернулся и, когда они уже отчаялись, дал им все, чего они только могли пожелать.
Как показывает практика, больше всего на свете больные дети хотят создать видимость, что они такие же, как все. Как-то раз в больницу приехал один вечно лохматый певец в красных кожаных штанах, на котором повернуты все современные подростки. Я видела, как он направлялся в одну из палат, чтобы исполнить чье-то желание. Спустя некоторое время он вышел оттуда в состоянии когнитивного диссонанса.
Классическая ошибка: он, понимаете ли, притащился сюда в полной уверенности, что сотворит чудо, и слепые тотчас прозреют, а мертвые воскреснут, – но жизнь устроена иначе. Знаменитости, что бы они там себе ни думали, не обладают волшебной силой.
Из-за угла выбегает малыш. Он абсолютно лысый и пищит, как большой голодный птенец. К счастью, он гонится за клоунессой, а не удирает от доктора, хотя такие душераздирающие сцены здесь тоже случаются.
Клоунесса останавливается в дверях кабинета и принимается жонглировать разноцветными помпонами, пытаясь меня развеселить. Трехлетний пациент восторженно хлопает в ладоши и радостно смотрит на меня своими огромными глазищами. Хоть я сегодня и не в духе, но при виде этой парочки не могу сдержать улыбки.
Несмотря на то, что я поставила себе за правило никогда не брататься с другими несчастными потерпевшими, к приходу врача малыш уже сидит у меня на коленях, а клоунесса попеременно пускает мыльные пузыри и играет «Где-то над радугой» на губной гармошке. Мне приходится слушать эту песню из года в год, хотя, на мой взгляд, это не лучший выбор для детской больницы. Вряд ли пациентам будет приятно воображать, что после смерти их забросит за радугу, где синяя птица подвесит их за лодыжки над бездной.