То ли спишь, то ли снишься кому-то,
то ли в чьём-то романе живёшь
персонажем разменным...
Укутай,
мой творило, в цветистую ложь,
расскажи лабуду о прекрасной
и в веках неразменной любви,
торжество гуманизма отпразднуй
да моих мертвецов оживи
хоть на пару страниц — я успею
досказать, допонять, дообнять.
Ну вот что тебе стоит, кощею,
процарапать в листе благодать!
...Увлеклась, безрассудная буква.
Преклоняюсь, молю, трепещу,
хоть и ты не всесильный как будто,
да и я из прощученных сук, —
помнишь, сколько их было, уползших,
поначалу зубастых зверей? —
но стило твоё давит всё больше
по податливой глине моей.
***
Родишься глиной и станешь горлом
с отнорком тёмным для снов души,
и будешь в радости или в горе
слова несказанные душить —
поскольку жить тебе чьей-то песней,
поскольку чувствовать на излом.
Здесь мир конечен, здесь дышит бездна,
здесь каждый строит непрочный дом,
и всё, что видишь, — туман и морок,
а всё, что слышишь, — обман вдвойне,
и дремлет разум, и носят шоры
все те, кто вечность живут во сне.
А ты им шепчешь помимо воли
(ведь воздух в трубке уже не твой)
слова, в которых в достатке боли, —
и налетает жужжащий рой
на пир эмоций, на праздник страсти,
на горький чувственный беспредел.
В них — жажда крови, их бог — схоластик,
в них память тёртых белковых тел.
И ты поёшь им, и ты им служишь,
поскольку горлу — не выбирать.
Но скоро время раздаст беруши,
чем явит малую благодать.
Тогда поверишь, что всё проходит,
как мимо мира — неспящий бог,
и, прогудев на прощальной ноте,
умолкнешь следом, его манок.
***
Я не флейта твоя, я вообще не твоя, господь.
Я уже не имею формы, не помню рук,
что меня, не спросив, беспристрастно вдавили в плоть
и отправили быть на таком продувном миру.
Отпусти меня, господи, может быть, отойдя
от твоих ожиданий, я что-то ещё пойму.
Я пишу эти письма ушедшим путём дождя,
понимая, что канут камнем в твою суму.
Богоборица, дурочка, язва на языке,
разодетое тело, носимое невпопад...
Если спросишь: «Кем полнишься?», я открещусь: «Никем».
Потому что не верю, что ты пощадишь мой сад,
потому что я помню, боже, как ты ревнив,
потому что я знаю тяжесть твоей любви.
Я впишу тебя, господи, в этот никчёмный миф —
отпусти меня только, а сам в нём — вовек живи.
***
Кажется, кончится воздух, если не будет слова, —
и слово приходит, покачиваясь слегка,
готовое рухнуть оземь или улечься в основу
новой религии всех оставленных в дураках.
— Здравствуйте, — говорю, — слово, мне бы немного бога
или же многобожие — ну, какой ни есть пантеон...
Усаживаюсь на пятки, приученная хатха-йогой
к терпению.
Через пять тысяч ударов сердца слово являет стон:
— Надоели, — бормочет, — одно и то же, одно и то же:
дай-подай-поднеси-на-блюде-спаси-выведи-просвети!
И норовит, понимаешь, каждый — с посконной рожей! —
да в высокий стиль!
До тебя взывавший: седые муди, а желал лишь глорию мунди,
никак не меньше, какой уж там компромисс!
Ничего, сговорились быстро — укоренился в грунте,
и расти ему над собою — но не вверх, а вниз.
А тебе чего не хватает в этом странном прекрасном мире —
смотри, рассыпные звёзды, ковыльные степи, кисельные, блин, моря?
На тебе, — говорит, — буквы, числом четыре:
помучайся ты, как я!
И сижу с той поры я, сложившись, как бедный Будда,
в тор триединый. Свет бесконечного дня
мёдом течёт с потолка.
В миллионный раз комбинирую буквы,
надеюсь пока на чудо,
но вечность — нет, она не верит в меня.