Слушая постельную исповедь «рейхсналожницы», Гитлер пребывал как бы в полусне. Сомнамбулические движения, которыми он встречал каждое движение рук «своей Евы», происходили сами собой, вне его сознания.
Нежность теплого лунного сияния сливалась с колдовской нежностью женщины, витавшей над ним, словно ангельский вестник высшего земного блаженства. Ее волосы у него на подбородке. Ее губы – у его груди. Ее руки прикасаются к адамову таинству жизни…
В эти минуты Гитлер совершенно не думал о той, что священнодействовала над его телом. Он стоял на вершине огромной, уходящей в поднебесье стелы, и несметная обывательская орда, бьющаяся у ее подножия, тянулась к нему миллионами пылающих глаз, ликующих голосов, жадных, вознесенных к небесам и к величию вождя рук.
Ему еще никогда не было так хорошо с этой женщиной, в ласках которой словно бы сконцентрировалась любовь всех тех неистовствующих германок, что жаждут прикоснуться к его телу, будто к святыне; жаждут быть любимыми им; бросающихся под колеса его автомобиля и прорывающихся сквозь полицейские кордоны с яростным криком-молением: «Фюрер, я хочу родить вам сына! Подарите Германии еще одного воина!»
Как запоздало пришла к нему эта слава, это великое, всегерманское обожествление! О, если бы власть над миром увенчивалась властью над временем! Если бы…
Еще несколько слов, еще несколько нежных прикосновений. И они оба замерли, словно новопостриженные монахи перед непостижимым Таинством причастия. И вдруг Гитлер услышал ликующий голос Евы – величественный, жизнеутверждающий рык благословленной богами самки. Адольф ощутил, как женщина оседлала его тело, как она неистово впилась пальцами в его грудь и как ее сладостный стон, в котором уже угадывался ликующий клич младенца, начал переплавляться в торжественный гимн обладания…
И так продолжалось долго. В тех нескольких минутах, в течение которых длилась агония их любви, протекали века. Зарождались и угасали целые созвездия. Созревали на ветвях вечности и уплывали в небытие целые миры.
…Когда все завершилось и «страсти по инстинкту» улеглись, Гитлер увидел себя как бы с высоты поднебесья. Он увидел себя оголенным посреди заснеженной равнины. Меж сотен окоченевших трупов солдат, брошенных машин и растерзанных лошадей.
А еще – бьющуюся над его остывшим телом в погребальных стенаниях женщину…
…И чудились ему отлетающие к небесам мириады солдатских душ, уже извещавших о своем вечном успокоении пением ангелов и возносящих величие своего фюрера поминальным криком воронья.
– Мы с тобой – вечные, – молвила вдруг Ева. И слова эти показались фюреру нашептанными кем-то из Высших Посвященных.
– Это святая правда, – едва пробился его голос сквозь марево видений.
– Мы с тобой вечные. Иначе зачем эта вечность? К чему она? Лед вечности, застывающий в вечности льдов? В таком случае окажется, что мир соткан из бессмысленности.
– Он и был бы соткан из бессмысленности, мое Евангелие, если бы не существовало нас. И не снисходили бы на все сущее такие вот ночи, как эта.
Они помолчали.
Лунное сияние источало едва слышимую мелодию космических сфер, и какое-то время влюбленные прислушивались к ней, словно к голосу органа.
– Это последняя наша ночь, – неожиданно молвила Ева.
– Почему последняя?
– Такая – во всяком случае. Ведь таких ночей у нас могло быть значительно больше. Очень много. Но их не было.
– Не было, – меланхолично повторил Адольф.
– Эта – действительно последняя, – прижалась щекой к его плечу. – Предчувствую… Обычно ты называешь меня своим Евангелием. – Еве очень не хотелось, чтобы он умолкал. Она ценила эти ночные разговоры. – Мне очень нравится, когда ты так называешь меня. Правда, приходится задумываться: искренне ли.
– …Наша последняя, – молвил фюрер. Ева так и не поняла: то ли поддался ее предчувствию, то ли уже в полусне.
Женщина прислушалась. Нет, не похоже, чтобы уснул.
– Лед вечности, застывающий в вечности льдов… – задумчиво повторила она. – Это о нас с тобой. А ведь многие, по глупости своей, считают нас счастливыми. И безбожно завидуют.
– Обязаны завидовать. Это их удел.
– Скажи, я действительно твое Евангелие?
– Только мое. Причем совершенно безгрешное. Истинно святое.
13
В военной миссии Семенова ожидали начальник разведывательного отдела штаба Квантунской армии полковник Исимура и его переводчик капитан Куроки.
– Нам стало известно, господин генераль, что вы проявляете все большую нетерпимость к политике японского правительства в Маньчжурии. Нам стало известно…
Презрительно опущенные уголки губ капитана застыли в той возмущенно-оскорбленной мине, которая сразу же заставила Семенова вспомнить, кто есть кто, кому он служит и кто оплачивает все те загулы и увлечения, которыми он скрашивает свое великое маньчжурское бездельничанье за спиной у японских солдат.
– Не могу понять, о чем вы, господин полковник, – обратился командующий к Исимуре, поскольку капитан начал с перевода его слов.
– Ваши офицеры и вы лично постоянно возмущаетесь тем, что Квантунская армия не начинает наступления и даже не собирается переходить русскую границу, – продолжал уже сам Куроки. Командующему давно было известно, что на самом деле перед ним не капитан-переводчик, а генерал Судзуки. Как, впрочем, и для «капитана» не оставалось секретом, что он давно раскрыт. Тем не менее генерал предпочитал выступать в роли вежливого, чинопочитающего переводчика, давая понять Семенову, что роль эта предназначена не для него одного, а для всех тех офицеров, политиков и коммерсантов, с которыми ему здесь приходится иметь дело. А еще – демонстрировать полное пренебрежение к тому, известно ли командующему, кто перед ним, или не известно.
– Армия – на то и армия, господин капитан, чтобы жить с войны, а не с подачек, в соболях-алмазах, – переминался Семенов с ноги на ногу, ожидая, когда восседавшие в плетеных креслах японцы великодушно предложат ему сесть.
– Воюет не армия, воюет император, – назидательно объяснил Исимура, прекрасно понятый Семеновым и без переводчика.
– Штаб Квантунской армии не может начать наступление, пока не будет получен приказ, – вновь перехватил инициативу Куроки.
– Но этого приказа, судя по всему, так и не поступит, а война с германцем вот-вот закончится, в соболях-алмазах, – ожесточился Семенов. Коль уж эти япошки решили потоптаться по его душевным мозолям, пусть выслушают все, что он о них думает.
– Война может закончиться еще раньше, чем вы предполагаете, может закончиться…[9] – оставался Куроки верным своей привычке: повторять начало почти каждой фразы.
– Еще бы! Ваш министр иностранных дел Сигемицу постарается. Вместо того чтобы навалиться на Дальний Восток и, пока большая часть советских войск увязла в сражениях на Западном фронте, диктовать здесь свою волю, господин Сигемицу все пытается убедить Гитлера, что ему во что бы то ни стало следует заключить с коммунистами почетный мир.
– Да, почетный мир… – командующий так и не понял: то ли подтвердил, то ли переспросил Куроки.
– Какой офицер Русской освободительной армии способен понять такое? И как я должен объяснять это своему воинству? Но объяснять-то все равно должен, в соболях-алмазах.
Переводчик и полковник Исимура мрачно переглянулись, но лица их продолжали оставаться непроницаемыми. «Будь на их месте русские, они бы уже выматерили меня и выставили», – понял смысл их мрачности генерал. Однако это его не остановило.
– Кстати, мне хорошо известно, что в Германию со специальной миссией отбыл контр-адмирал Кодзима[10], – решил окончательно добить их своей информированностью Семенов. – Поэтому я не удивлюсь, узнав, что он запросил унизительного мира.
Эти сведения контрразведчикам Фротова удалось заполучить из разговора под пьяную руку двух японских генералов, а потому Семенов не сомневался, что они являются секретными и должны произвести на японцев должное впечатление.