Литмир - Электронная Библиотека

— С хирургиней нашей.

Стеша усмехнулась:

— Долго… Чуть не всю жизнь.

Водитель покосился, но ничего не понял. Завтра на приеме по случаю награждения Курашева будет и Меньшенин. Будет и Волков. Стеша вспомнила слова Марии Сергеевны в клинике, в операционной:

— Знаешь, сначала я думала… Я даже напугалась, Стеша. Себя напугалась… Об этом я теперь могу сказать честно — и себе и людям — да, почудилось. В сорок лет такие штучки тяжело кончаются… В какой-то книге написано: у женщин годы от тридцати до сорока пяти — время больших страстей. И я испугалась: так долго все у меня было хорошо, что когда его узнала — показалось — все нехорошо у меня было. А потом, ну вот сейчас, мне уже не чудится. Я знаю, я очень люблю мужа. Это единственный мужчина в моей жизни. Смешно — двадцатый век — и один мужчина. И в армии ведь была, и врач я — вроде бы проще, чем другим… Я очень люблю мужа, Стеша. И хочу его. Но теперь мне этого мало. Действительно, так много лет прошло даром. Понимаешь, вот здесь стоял очень настоящий человек. И я была с ним на равных. Он во мне видел ровню, не из педагогических соображений, а всерьез.

…Тогда, в операционной, говоря эти слова, Мария Сергеевна стояла у стола на том месте, где оперировал Меньшенин. Она замолчала, подняла руки, как это, наверное, она делала во время работы, словно эти руки ее уже не принадлежали ей, и, помедлив, может быть, долю секунды, опустила их на край операционного стола. И глаза у нее были чуть прикрыты в эти секунды. Стеша смотрела и слушала потрясенно, точно вошла в чужую жизнь. И она до самой глубины души понимала, что происходит с Марией Сергеевной, словно прожила с ней все эти годы.

Сколько можно вспомнить за десять минут? Оказывается, много. И много можно успеть пережить во второй раз, хотя в первый раз на это ушли годы.

Но вдруг появилась в душе Стеши какая-то неясная неловкость. Словно стало неудобно сидеть в кабине мчащейся по спящему городу модной машины, но Стеша даже и не шелохнулась за все это время. А неловкость не исчезала. И неожиданно Стеша поняла — это в ней тревога. Нехорошая, сосущая, своя. Она не походила на ту тревогу, с которой Стеша ждала мужа. Ожидая его на бетонном дне бесконечного, немереного неба, сознавая все свое бессилие и перед этим небом, и перед океаном, над которым он летел, и перед всем этим немыслимым пространством, она испытывала совсем иную тревогу. Она знала, что и над бетоном и на земле вместе с нею его ждут люди, ждет полковник Поплавский. Тогда, у полосы, стоя в траве, она чувствовала на себе взгляд цепких, ничего не упускающих глаз Поплавского. Он словно брал на себя половину ее тревоги и даже ответственности. Его присутствие где-то сзади на КП давало ей расточительную возможность испытывать бессилие перед долгом и делом, которые делал ее Курашев.

Нынешняя тревога ничего общего не имела с той. Здесь Стеша была одна, будто подошла к смертельно опасному месту на своем пути, но еще не знала, что там за опасность.

«Дело… дело… Ах, это дело и этот долг!.. На сороковом году жизни Мария Сергеевна вдруг вплотную, во весь рост встретилась с двумя этими вещами, — поняла Стеша. — Но она всегда жила в деле и долге. А я только прикоснулась к чужому огромному делу и долгу — и голова кружится… Но я-то… Разве я… А сыновья, а мой Курашев… Это не долг и не дело?! Боже мой, как все же далеко еще ехать».

Но мысль о муже и о детях, о доме теперь уже настоящем — в котором были и аэродром с его вечным гулом и ветром, тянущим над бетонными плитами, и Жанка, — тоскующая о счастье и оттого такая рисковая, — не человек, а дорогой нож — и отдать невозможно, и носить опасно; и город с причалами, и траулер, притопавший через океан к этим берегам, с вахтенным, который дарит твоему сыну еще не заснувшего краба, — эта мысль уже сработала, и горячая волна нежности, любви и преданности им всем заполнила ее, и тревога, неожиданная, как приступ тошноты, ослабла, отступила, затерялась на самом дне души.

Стеша знала себя: теперь тревога эта уже не уйдет. Теперь, раз уже она возникла — она вернется. Но это не сейчас… Потом.

Курашев заснул, видимо, долго ожидая ее или думая о чем-то: он лежал на неразобранной постели в брюках и военной рубахе. Словно маленького, испытывая к мужу материнское и женское, она заставила его раздеться, помогая стягивать рубаху через голову. Потом легла сама.

Уснула она сразу. Было, наверно, часа три ночи.

А проснулась, неизвестно отчего, на рассвете. Курашев, почему-то уже одетый, стоял перед окном, вполоборота к ней и смотрел прямо перед собой.

— Ты что? — не сразу спросила Стеша.

И Курашев ответил не сразу. Он долго молчал. А потом он сказал негромко:

— Как только вернемся — поедем в город, обязательно. Это безобразие: шесть лет живем там, а были в городе один раз. Помнишь? В ресторане, Кузина на материк провожали?.. «Волна», кажется?

— Нет, — тихо ответила Стеша. — Он называется — «Океан».

— Да… да! — радостно кивнул он. — «Океан». Вот видишь, даже название забыл!

Они оба замолчали.

И оба они подумали, что это хорошо, что сегодня все кончится и можно вернуться домой. Собственно, и орден, и предстоящее торжество второстепенно и теперь уже не так и важно. А важно совсем другое — домой.

Физически ощутимая тоска по родным просторам, по не виденному еще ими обоими океану, по самолетам, прижавшим к бетону стремительные тела, пришла к ним. И ему и ей показалось на мгновенье, что без них эти самолеты так и не взлетят. Стеша поняла, что он подумал так, когда он сказал, усмехаясь:

— А новенький, ну, капитан этот — летает…

— Он еще чужой… — сказала Стешка.

— Это ненадолго, — ответил Курашев.

— Да, если ты и Поплавский отдадите ему часть своего…

Он помолчал и сказал неожиданно серьезно и строго:

— Хочу летать, Стешка. Пора домой.

В десять утра пришел Поплавский. Нужно было идти в штаб округа. Ничто в облике полковника не было необычным: так же подтянут и удобно одет, безукоризненна фуражка и сапоги. И лицо — обычно строгое, и глаза, как всегда цепкие, словно он наблюдает, отмечая про себя все, что видит. Но Стеше показалось, что и он трудно провел ночь, словно решаясь на что-то очень важное, и теперь решился. И ничто этой его решимости не изменит.

На улице Курашев предложил:

— Возьмем машину?

— Нет, — сухо ответил Поплавский. — Здесь недалеко.

* * *

Через несколько дней после перикардэктомии Меньшенин позвонил Марии Сергеевне.

— Вы нынче дежурите, — сказал он, когда она сняла трубку. — Я специально звоню вам.

— Здравствуйте, профессор, — с теплым укором ответила она. — Действительно, я сегодня дежурю. Достался вот ботталов проток. Девочка из отдаленного леспромхоза, случай запущенный…

— Простите, здравствуйте, — виновато сказал Меньшенин. — Я звоню из госпиталя. И потом — я плохо знаю город, но, кажется, госпиталь рядом с вашей клиникой? — Тоном своего голоса он просился к ней. И это было так просто и хорошо по-человечески, что Мария Сергеевна, подавляя волнение, сказала:

— Я очень рада, Игнат Михайлович. Только найдете ли вы дорогу?

— За кого вы меня принимаете! — шутливо возмутился Меньшенин. — За мной по пятам следует автомобиль вашего шефа. И, может быть, я наконец избавлюсь от этой машины.

Он положил трубку. А Мария Сергеевна снова удивилась тому, как все в этом человеке естественно. Разговаривая с ним, можно совсем не искать в его словах и в жестах иного, скрываемого им смысла или чувства. Пошути вот так Арефьев — она бы и не знала, как себя вести, потому что за шуткой его стояло бы весьма серьезное отношение его к своей собственной персоне, к своему положению.

Путь от кабинета полковника Сорокина, откуда только что звонил Меньшенин сюда, в клинику, займет минут десять, не больше.

Мария Сергеевна медленно шла по неосвещенному коридору отделения, мимо сестринских постов — островков недреманного света в тихой настороженной темноте клиники. Только что схлынули основные дела — инъекции, вливания, переливания крови, смена перевязок, только что уснули самые неугомонные больные, а они всегда засыпают позже всех, доведя младший медперсонал — вот этих девочек в накрахмаленных до хруста кокетливых колпачках и халатиках в обтяжечку — почти до изнеможения. Они теперь вели записи, вычерчивали кривые в историях болезни, отмечали что-то в листках назначений, готовились к завтрашним занятиям в институте. И Марии Сергеевне нравилось, что эти девочки такие вот — модерненькие, современные, что ли. Все тут — и коленочки, и ресницы, и сильные руки, и умные глаза — четыре года (кое у кого — три) института за этими глазами. Как-то так уж получилось, что в отделении не осталось тихих, бессловесных сестер. Ночами дежурили студентки. И много раз хотелось Марии Сергеевне поговорить с ними, с кем-нибудь подружиться, что ли. Если можно желанием дружбе назвать эту тягу — кроткую, чуть снисходительную, чуть грустную, которую испытывала Мария Сергеевна к ним, к этим девочкам. Да вот как-то не получалось — так и остались они для нее загадкой, как собственная дочь, как Ольга. Да уже и как Наталья. Скорее всего — как Наталья. Ольга была все-таки иной…

92
{"b":"271080","o":1}