В операционную тянулись шланги телевизионной аппаратуры. Ординаторская, дверь в которую была открыта, битком набита народом. Ольга, погруженная в свои переживания, отметила, что больные в голубых фланелевых пижамах тоже встревожены, взвинчены и стараются держаться поближе к ординаторской палате, в которой, видимо, находился мальчик.
Артемьев провел ее в кабинет профессора — в самом конце коридора. Там он пододвинул кресло к телевизору, спросил, умеет ли она включать его, потом пододвинул кресло и для себя. Она села, сел и Артемьев — на секунду, чтобы примериться. Подвижным был этот полный рыхлый человек. Но неожиданно он затих, замедлил ритм, в котором привык жить, задумался, и Ольга догадалась, что он что-то собирается ей сказать.
И она обернула к нему свое поблекшее измученное лицо. Но Артемьев шумно всей грудью вздохнул и сказал:
— Посиди. Я пойду туда, а то искать начнут. Потом приду. Мне нужно с тобой поговорить.
— Хорошо, — ответила Ольга.
Это странное было чувство, которое овладело Ольгой, когда она осталась одна. Мягкий ковер под ногами, мягкое удобное кресло, мягкая обитая дверь заглушали все звуки госпиталя, и только в раскрытое окно доносился сырой шорох заканчивающегося сентября. А где-то рядом, всего в нескольких шагах, работала, волновалась по поводу, совсем не относящемуся к Ольгиному пребыванию на земле, ее мать. Мама.
Телекамеры показывали только операционное поле, инструменты, руки хирургов. Иногда на экране возникала широкая, заслонявшая все, спина. Но ненадолго, и опять руки и операционное поле. Только на несколько секунд появилась надпись: «Перикардэктомия, оператор Меньшенин И. М., ассистенты Торпичев Л. Я., Волкова М. С.» Ольга не сразу догадалась, что Волкова М. С. — это и есть ее мать.
Она сейчас находилась за многими стенами отсюда и не знала о том, что Ольга будет смотреть на ее работу.
Потом, когда началась операция, Ольга сразу узнала руки матери. Они проворно убирали кровь, четко накладывали лигатуру — раз-раз, и узелок, и кончики подхвачены уже другой парой рук — кругленьких, короткопалых, и пальцы рук Марии Сергеевны были так подобраны, так согласованы и тем самым красивы, что Ольга невольно залюбовалась ими. Но оператор шел дальше, рана становилась больше, и спина его все чаще закрывала операционное поле. Потом хирург что-то показывал своим ассистентам, и на мгновение камера схватила лицо Марии Сергеевны в маске. Только глаза — внимательные, большие и темные — такими Ольга никогда их не видела. То, что в материнских глазах относилось к ней, к Ольге, было совсем другим, точно это смотрел другой человек. «Значит, я никогда ее и не видела, — подумала Ольга. — Наверно, и отца я не видела еще».
Чувство утраты, что ли, овладело ею настолько, что она даже на некоторое время перестала замечать, что происходило в операционной. А когда снова стала отчетливо все видеть, то на экране опять возникло лицо матери. «До чего же она красива, — подумала Ольга. — И, наверно, любить такую женщину — счастье. И такой быть — счастье».
Артемьев пришел, когда хирург открыл сердце. Он осторожно, тяжелой, но мягкой походкой прошел и сел рядом с ней. И стал смотреть. И спустя минуту спросил:
— Ты что-нибудь понимаешь в этом?
Ольга пожала плечами.
— Я — ничегошеньки, — сказал Артемьев. — Только знаю — очень сложная операция.
— Да, — ответила Ольга. — Вы хотели что-то сказать мне?
— Я хотел поговорить с тобой, Оленька. Скоро прилетит твой отец. Что я ему должен сказать?
— Мама сама скажет ему все.
— Я не о том. Это, если хочешь, твое право. Ты — взрослая. И мама скажет, как это произошло. А я… — Артемьев грузно повернулся к ней всем телом и посмотрел внимательно, точно видел ее впервые. — А я должен буду сказать ему, почему это произошло.
— Не знаю. Просто, наверно, я хочу иметь право видеть ее вот такой, — Ольга кивнула на экран. — А отца на работе я даже не видела ни разу…
Артемьев все смотрел на нее.
— Ну ты хотя бы представляешь, как этого добиться?
— Нет, — тихо сказала она. — Еще нет…
Но это была уже неправда. Еще несколько минут назад, пока он ходил, это было так. Но вот сейчас, сию секунду, это уже было неправдой, но она просто не находила слов, которыми можно было определить то, что произошло за эти минуты в ее душе. Она только чувствовала, что в груди у нее становится как-то просторно, что-то приоткрылось, и дышать даже стало легче. И она улыбнулась.
— Ты собираешься уехать? — спросил Артемьев.
Все еще улыбаясь, она отрицательно помотала головой:
— Я останусь здесь. И я буду работать, где работаю. Я буду работать всерьез.
Единственный сын Артемьева умер давно. Но для него сын словно не умер, а просто уехал надолго и живет где-то далеко. И ему, старому солдату, в каждом из солдат, а их он встречал тысячи, виделось что-то от своего сына. И в Ольге сейчас он увидел что-то очень родное и понятное ему.
«Я скажу Волкову, — думал Артемьев, — тебе здорово повезло, Миша, со старшей дочерью. Видимо, она родилась у вас по большой любви. От силы вашей родилась. Вот что я скажу ему…»
После операции Меньшенин зашел в реанимационную, постоял над мальчиком. Его трудно было узнать — тонкие шланги от кислородного аппарата, подведенные к ноздрям и закрепленные пластырем, изменили знакомое тоненькое лицо. Да, ничего Колиного в лице этом не было — все принадлежало болезни.
Меньшенин обернулся, ища взглядом табуретку. Ему подали ее. Он сел рядом с кроватью, прислонился спиной к холодной стене и закрыл глаза. Сестры в реанимационной двигались бесшумно, и Меньшенина повлекло на самое дно усталости. И ему доставляло удовольствие это погружение. Здесь он мог остаться один на один с самим собой. Он усмехнулся про себя — хитер Скворцов, хитер. Отговаривал от операции, а сам вел Колю так, словно готовил его для операции. У Меньшенина при мысли об этом не возникало подозрения, что Скворцов сам хотел попытать счастья. Меньшенин сам от себя не ожидал такого доверия к двум этим людям — к Скворцову и Марии. «Скворцов — хитер. Наперед знал, что я буду оперировать», — подумал он.
Открыв глаза, он опять увидел Колю. Мальчик определенно был похож на мать. Вспомнилась поговорка, что счастлив мальчик, похожий на мать. И счастлива будет девочка, похожая на отца.
Он пошел в ординаторскую, с радостью предвкушая, что сейчас увидит своих — он так мысленно и произнес «своих» — Марию, Скворцова, Анастаса. «Это надо же такое совпадение: Анастас — анестезиолог».
— Мария Сергеевна, — сказал Меньшенин, разглядывая ее милое для него и отчего-то родное лицо, — операционный журнал, пожалуйста, я буду у Скворцова.
А Скворцову, войдя к нему, он сказал:
— Вы хитрый человек, полковник. Вы хорошо подготовили мальчишку.
Скворцов шумно вздохнул.
Мария Сергеевна принесла журнал.
— С Зориными вы не хотите поговорить? — спросила она.
— А что я могу им сказать? Через двое суток хотя бы… Хорошо… — вдруг согласился Меньшенин. — Только запишу операцию.
Скворцов курил, глядя в окно. Меньшенин писал. Он помнил всех, кто умер у него, всех до единого. Каким бы безнадежным ни был случай, он помнил каждого. Он помнил и такое, чего никто, кроме него, помнить не мог, потому что не видел и потому что тот контакт, который устанавливается у хирурга с больным, невозможен более ни в каком случае. Он неповторим, и человек открывается здесь только одному хирургу и никому больше. А мальчишку и его мать он так далеко пустил к себе в сердце, что, потеряв Колю, он потерял бы многое. Он отдавал себе отчет в том, что думал сейчас.
— Давайте-ка, профессор, я схожу к родителям. Я ведь тоже в какой-то степени его оператор, — негромко сказал за его спиной Скворцов.
— Нет-нет, — быстро ответил Меньшенин. Но когда до него дошел смысл сказанного главным хирургом, он грузно всем корпусом повернулся к нему.
— Так я схожу к Зориным, — сказал Скворцов.