Литмир - Электронная Библиотека

А по утрам на юге по-прежнему синели вершины гор. И вот двадцать два года спустя я пришел в свой двор. Он показался маленьким, в несколько шагов. Флигель врос в землю. Чуть слышно шумела листьями алыча. Когда-то бабушка ставила под нее стол, на стол ведерный медный самовар, вокруг рассаживались станичники, и велась неторопливая беседа, в которой повторялось непременное: «А помнишь?» Теперь я тоже мог сесть под дерево, сорвать желтую пахучую ягоду, положить в чай, раздавить ложкой и, попивая терпкий напиток, повторять: «А помнишь?»

Помнишь в газетке «Пятигорское эхо» заметку о том, что на одной из вершин Эльбруса доблестные немецкие солдаты водрузили флаг со свастикой? Я вглядываюсь в Эльбрус. В это утро он был как на рекламе. Я понимаю, что флаг со свастикой не разглядеть даже в самый сильный бинокль, но я до рези в глазах всматриваюсь в сахарные груди Эльбруса, и мне кажется, что я вижу проклятый флаг.

Петр Михайлович Меньшиков ушел на работу в мастерскую по производству церковных свечей. Тетя Луша и Татьяна собираются на толчок — складывают в корзинку замки всевозможных фасонов и размеров. Замки сверкают сытостью — Петр Михайлович смазал их ружейным маслом. Сливочное масло в городе дефицит, ружейного — залейся.

Тетя Луша ворчит:

— Когда совесть раздавали, его дома не оказалось.

Тирада полностью относится ко мне: Петр Михайлович утром посадил меня за стол. Тетя Луша загремела чапельником во дворе — у забора, сложенного из горного камня, на таганке варилась похлебка. Сейчас она отводит душу.

— Выгнать мы тебя не можем — дом твой. Но кормить… Сам соображай. Тринадцать лет.

Конечно, надо куда-то пристраиваться, чтоб иметь харч. Пайка не дадут. За что? Женьку, нашу Женьку с тимуровской команды, дочку полкового комиссара, вместе с матерью угнали в коммунистическое гетто. Туда согнали семьи коммунистов. Аусвайса у меня нет. Я похудел, смахиваю на одиннадцатилетнего. Это хорошо. Четырнадцатилетние обязаны становиться на учет на бирже труда. Поговаривают, что их будут отправлять в Германию. Пока идет вербовка добровольцев. Нашлось несколько дураков… Иначе не назовешь.

Помнишь первое сентября сорок второго?

Я иду по Ярмарочной к седьмой школе. Навстречу группа «курортников». Немцы. Многие в коротких кожаных штанишках, как господин Хён. Они идут в ногу, громко переговариваются. Любуются Эльбоусом. На какой из его вершин торчит их флаг? Залезть бы.

«Курортников» ставят на постой. Отказать нельзя — попадешь в комендатуру. Хорошо, что наш дом неказистый. К нам не поставят. Живут бесплатно. Заставляют стирать. Могут надавать и оплеух.

Сложность моего восприятия оккупированного Пятигорска заключается в том, что я как бы свалился с луны— я не видел, как эвакуировался город, как через мост на Горячеводскую тянулся поток беженцев. Как перегоняли через мелкий и быстрый Подкумок гурты со скотом. Я не видел, как в город ворвались на мотоциклах белобрысые парни в зеленых мундирах. Они обалдели от красоты сверкающих на юге горных вершин. Рассказывали, что первым делом мотоциклисты мчались к источникам нарзана. Пили литрами целебную воду, потом мылись нарзаном, поливая друг на друга из ведер. Живой водой.

Солдаты горланили:

— Файф-бург! Пяти-горск…

На домах много вывесок, намалеванных масляной краской:

«Пошив и реставрация головных уборов. Цены утверждены городской управой».

«Первые курсы немецкого языка. Оплата по соглашению».

«Венерические болезни. Прием с 6 вечера. Квартира 7, со двора».

Огромное, яркое объявление:

Посетите! Посетите! Посетите!

ПЕРВОКЛАССНЫЙ КАФЕ-РЕСТОРАН «ПАЛАС»

Улица Анджиевского № 7 (против почты)

ЗАВТРАКИ ОБЕДЫ УЖИНЫ

Кухня и кондитерская под руководством лучших кулинаров.

КАФЕ-РЕСТОРАН открыт с 7 часов до комендантского часа.

ИГРАЕТ ЕВРОПЕЙСКИЙ КВАРТЕТ

И вновь вывеска:

ВАРШАВСКИЙ С. М.

Практика венерических болезней.

Лечение хронической гонореи и половой слабости.

5–6 вечера. Квартира 4, с парадного хода.

И вдруг:

Продаю пианино. В отличном состоянии.

Стенвей.

Зря вывесили. Могут взять без денег.

На шоссе, огибающем Машук с запада, копошатся люди. Они почему-то ползают на коленях. Тихо. Вначале кажется, что их никто не охраняет. Но в тени акаций разомлели полицаи. Один… Второй. Одного я знаю. Брат Васьки Кабана. Его перед самой войной посадили в тюрьму за воровство. День обещает быть жарким, июньским. Полицаи мучаются с похмелья. Им тяжело…

Я никак не могу понять, что делают на булыжном шоссе люди. Старики и старухи. У многих на голове детские панамки. Они ползают на солнцепеке.

И когда я понимаю, что они делают, все равно не верю в то, что увидел, — старики и старухи подметают зубными щетками шоссе.

Из-за гребня в конце улицы выпрыгивает тупорылая огромная машина, окрашенная в желтый цвет. Она мчится, не сбавляя скорости, даже, кажется, шофер газанул.

— Век! Век! Мать вашу! — кричат полицаи и выбегают из-под акаций. Они пинками сбрасывают людей на тротуары. Люди разгибают затекшие спины… Быстрее! Быстрее! Но они устали, обессилели… Да и слишком мало расстояние до гребня.

Машина проносится мимо, обдавая гарью.

В кузове сидят солдаты. Они ржут, как идиоты. Кричат:

— Юде! Юде! Пиф-паф!

Простые солдаты фронтовой части.

Машина промчалась. Доносятся стоны. И невероятная матерщина полицаев. Кого-то тащат к забору. Двое мужчин несут старушку. У нее из ноги торчит кость, точно воткнули огромную зубочистку. Старушка еще не ощутила боли. Она говорит с возмущением:

— Безобразие! Разве можно по городу с такой скоростью ездить.

Она, вопреки всему, еще не разучилась возмущаться.

Шоссе… Я больше никогда не видел такого идеально чистого шоссе.

Наша школа обнесена колючей проволокой. Во дворе бегают в трусах немецкие солдаты, играют в футбол. Играют вяло, но орут крепко. У входа на территорию школы часовой. Мундир застегнут, но рукава закатаны по локоть. Ему жарко. Он держит на животе автомат, поглядывает на часы — ждет смены.

Рядом на столбе приказ. Приказов тьма. За что-то опять грозятся расстрелом. А на приказе размашисто, как пишут второпях, карандашом: «Я хочу учиться».

Я тоже хочу. Желание настолько острое, что физически ощущаю, как сажусь за парту, опускаю крышку. Входит учитель… Сысой. Как я мог перестать ходить в школу! До чего же я был глупым! Привык, что меня увещевали, упрашивали: «Учись! Учись!» Я так и не окончил пятого класса. И теперь узнал голод — по хлебу и по школе.

В канаве, у железнодорожных путей, куда мы прятались, когда выгоняли с уроков за поведение, сидят ребята. Среди них — Борька Ташкент. Он сидит на портфеле. Принес к школе. Грызет травинку и комментирует игру фрицев:

— Мазилы… Мастерятся. Гляди, гляди, малокровная сосиска бьет. Эх, мазилы!

«Малокровная сосиска» — фриц атлетического сложения. На сосиску не похож. Странно, мне совершенно не о чем говорить с Ташкентом. Почему-то стыдно встречаться с ним взглядом. Стыдно за то, что сидим в канаве, рядом со школой, прячемся, как лягушки, а фашисты играют в футбол. Стыдно за что-то, что не поняли в той, счастливой, далекой и прекрасной жизни. Мы клялись, что убьем первого фашиста, как только увидим. Все оказалось сложнее и страшнее, хотя очень многого мы разучились бояться.

Ташкент ковырял пальцем землю, и вдруг на ладони у него старая зеленая монета. Как он чувствовал медь под землей? Ташкент поплевал на нее, потер монету о штанину… С одной стороны монеты показался двуглавый русский орел, с другой стороны два щита под короной и надпись: «Пара две деньги». Монета вроде бы русская, но что такое «Пара две деньги», никто объяснить не может.

16
{"b":"270925","o":1}