— Ха! — воскликнул я. — Старье! Секонд хэнд! Бэушные часы! Другого я и не ожидал. Этот парень мошенник. Негодяй. Дешевый шарлатан.
Дженни знала, что часы подержанные, она была на самом деле очень практична. Более того, она уже сходила к ювелиру и оценила их. Поверьте, Дженни сделала это!
— Ну и, — осведомился я, — что сказал ювелир?
Она не дала ответа по существу.
— Довольно дорогие, — ответила она.
— Будь честной, пожалуйста, — сказал я. — Я писатель — человек Правды. Ханжество чуждо моей натуре. Сколько, ювелир сказал, они стоят?
— Ну, не очень, — она улыбнулась.
— Н-да, — заключил я. — Это не в моих правилах — заниматься анализом чьей бы то ни было прозаической деятельности. Но поскольку ты должна знать правду, я скажу тебе здесь же и сейчас, что я мог бы достать часы поприличнее этих за три доллара пятьдесят центов. Гораздо приличнее.
Я вернул ей часы.
— Нет никакой нужды оправдывать этого человека передо мной, — продолжил я. — Вне всякого сомнения, он мошенник, неисправимый двурушник и профессиональный кидала. Он позабавил меня от души, до неописуемой, так сказать, N-ной степени. Когда ты уйдешь, я вдоволь посмеюсь над ним.
Она молча нацепила часики на запястье и вышла из комнаты. Она обиделась. Сейчас она не носит этих часов. С того самого разговора. Они лежат в ее комоде в маленькой коробочке, которую я обнаружил в ее вещах, когда искал сигареты.
Дело не в часах, конечно. Ерунда. Да, это были дешевые часы, и Майк Шварц мог бы позволить себе получше. Но Дженни пришла ко мне в комнату и спросила, что я думаю о них — вот в чем дело! И это уже не ерунда! Это выказывало ее собственные подозрения и сомнения. Заурядный писака, несомненно, превознес бы до небес достоинства этих часов, дерзко прегрешив тем самым против истины. Но только не я! Мои слова вонзались, как раскаленные стилеты, в ее сознание, так как в глубине души Дженни, так же, как и я, знала, чего на самом деле хочет Майк Шварц. Эти часы были лишь жалким прикрытием его истинных намерений, а посему натуральным оскорблением. Но вот это уже совсем не мое дело, во всяком случае, не то дело, которое могло бы меня по-настоящему заинтересовать.
Между нами с Дженни ничего нет. Я живу по одну сторону коридора, она — по другую, на втором этаже двухэтажного дома. Есть еще ванная. Когда я впервые оказался здесь, мне подумалось, что в этом что-то есть. Я слышал стук ее высоких каблуков повсюду — в коридоре, в комнате за стеной, в ванной, я видел ее сохнущие на веревках голубенькие вещицы. Я трогал их, и они забавляли меня. Их нежность и благоухание наполняли мое воображение некоторым приятным томлением. Но ничего не происходило.
Вечером, заслышав стук каблуков, я усаживался в своей комнате и начинал отчаянно молотить по клавишам своей пишущей машинки, печатая все, что взбредет в голову, все что попало — адреса Гетисбурга, шекспировские сонеты, всякую бредятину, — главное только погромче, так, чтобы траханье клавиш разносилось как можно дальше, и все — прежде всего женщины, естественно, — по этому громыханью уразумели, что в комнате живет писатель, и постигли его взывающий набат, и приходили к дверям его, и спрашивали: уж не писатель ли он, и что он пишет? Такое случалось со мною не раз, я жил в разных местах этого огромного города, и я знал, что яростное громыхание пишущей машинки никогда не остается напрасным, и неизменно привлекает кого-нибудь, мужчину или женщину, — часто женщину, одинокую и любознательную, но еще чаще — разъяренного мужчину, который в ультимативной форме требует прекратить бардак и дать ему поспать.
Я прожил в этом доме три дня до того, как увидел Дженни. Мой неистовый производственный шум ни разу не привлек ее внимания, ни разу не заставил остановиться у двери, удивиться, или — тем более — полюбопытствовать. Это ошеломило меня, и я стал подумывать о других методах воздействия. Но не придумал ничего лучшего, чем увеличить уровень громкости. Я приступал обычно вечером, после того, как слышал, что она легла в постель. Но шум ее совсем не беспокоил. Судя по всему, под этот шум она засыпала даже еще лучше. Мне так и не удалось ее зацепить, а вот она меня достала очень быстро.
Это был телефон. Каждый вечер он непрерывно звонил внизу, у основания лестницы, и всегда для нее. Я отрывал свои вспухшие пальцы от клавиатуры, подходил к двери и слушал телефонный разговор. На этот раз она говорила с персоной по имени Джимми.
— Ой, Джимми, дорогуша, зачем?
— Ну, Джимми, ты и шалун!
— Аа-я-яй, Джимми, какой плохой мальчик!
— Джимми! Ты просто ужасен!
Я слушал довольно долго, подавленный идиотичностью такого банального диалога. Как только она повесила трубку, я бросился к машинке и снова забарабанил по клавишам. Бесполезно. Ее шаги прошлепали по лестнице, пересекли коридор и затихли в комнате.
Позже я повстречался с этим Джимми. Это была тупая неотесанная глыба, неизменно прифранченная клетчатыми пиджаками и дикарскими галстуками. Чурбан, на которого не произвела впечатления ни вызывающая откровенность моих босых ног в домашних тапочках, ни то, что они были закинуты на стол Дженни, ни даже тот факт, что я курил самую большую и длинную в Лос-Анджелесе трубку. Он был агентом по подписке какого-то журнала.
— Я продаю постеры, — сказал он. — Одна из моих покупательниц — Энни Хардинг.
Вне всякого сомнения, он ожидал, что я упаду со стула при этом. Я молча затянулся, пока они с Дженни ожидали моего комментария.
— Кто? — осведомился я. — Уж не та ли киноактриса? Безусловно, трагический талант. Очень трагична, бесспорно.
Позже Дженни рассказала мне об этой фифе Энни Хардинг.
— Она покупает все свои журналы у Джимми. Дюжинами.
— Это, — заметил я, — совершенно не впечатляет меня. Даже тот факт, что многие из моих рассказов печатаются в этих журналах, не вызывает у меня никакого воодушевления.
И опять утонченная изысканность моего замечания разбилась об ее неотесанную окаменелую душу. Но не суть, ибо это меня мало заботило, и ее дружба с Джимми была отнюдь не моим делом.
Поведаю вам без купюр содержание моего первого разговора с Дженни. Это случилось в тот вечер, когда квартирохозяйка представила нас друг другу. Я пригласил Дженни к себе в комнату на стаканчик вина. Если честно, я пытался поразить ее. Она курила сигарету, облокотясь на комод, в то время как я наполнял бокалы. Я неотрывно смотрел на нее.
— Вы не возражаете, если я буду называть вас Дженни? — спросил я. — Это имя содержит в себе некоторый курьезный буколический шарм.
— Нет, конечно! — улыбнулась она, не зная наверняка смысла слова «буколический».
Я протянул ей бокал.
— У-у-у! — протянула она. — Спасибо!
Я пристально вглядывался в ее лицо, изучая его, как писатель и как исследователь человеческого рода одновременно. Это ее слегка смутило. Она подняла бокал.
— За тебя! — сказала она. — Я знало, ты должен стать великим писателем.
Я чокнулся с ней и улыбнулся. В этот момент я осознал, что девица все-таки не совсем безнадежна.
— Теперь все дело за Историей, я же живу только прошлым и будущим.
Мы осушили бокалы, и я снова наполнил их.
— Дженни, — сказал я. — Я человек Правды. Позволь мне сделать несколько замечаний на твой счет.
— Валяй, мистер Чарльз Диккенс! Дай мне урок!
— Дженни, я чту своего предшественника Ханекера. И более всего на свете меня раздражают надоедливые требования концепции.
— Концепции? Что такое «концепции»?
— Концепция, — я улыбнулся, — означает доктрина.
— «Доктрина»? Я смущена, профессор. Что это?
Я кивнул головой печально.
— Доктрина — это гарпия.
— Что значит «гарпия»?
— Гарпия, — пожал плечами я, — это мегера.
— Опять вы меня поймали, профессор. Что означает «мегера»?
— Мегера — это путана.
— «Путана»? — она нахмурилась, потом рассмеялась. — Это звучит забавно, но я все еще в растерянности.
— Далила, — пояснил я, — Таис, Мессалина, Иезавель.