Да какая уже разница, когда вот он, былому-то финал.
— Хляцкий твой во сне умер. Боялся умирать, не хотел. Но и не узнал. Что-то ему хорошее снилось.
Хикеракли словно не услышал, деловито накрыл обратно чугунок, сгрёб вилки, воображаемые крошки стряхнул.
— Даже не завозился, не успел почуять, счастливец.
Треньк тарелки о тарелку вышел звучный.
— Ты мне это зачем рассказываешь? — вполголоса спросил Хикеракли, но камертон внутри Твирина подтвердил: злится.
— И барон Копчевиг не узнал, хотя тут менее надёжно. Я же речей не читал, я почти со спины к нему подошёл, покуда он соловьём как раз таки заливался. Верил до последнего, что конфликт утрясёт.
— А хэра Штерца я и сам видел. Он зато был хорошо осведомлён.
Камертон звенел одуряюще, а Твирин отстранённо как-то подумал, что никогда всерьёз не получал ни в челюсть, ни ещё куда. Воспитанники в доме Ивиных дрались, конечно, но, во-первых, следили за этим строго, а во-вторых, сам он от драк всегда был в стороне.
— Хэр Штерц… О, хэр Штерц был бюрократ от природы. Он из камеры своей разобрался, кто во Временном Расстрельном Комитете главный, и в письменной форме на имя этого главного составил прошение. Так мол и так, хочу, ежели это процессуально допустимо, быть расстрелян конкретным лицом. Число, подпись. До сих пор в моём столе лежит бумага. Что-то там ещё поэтическое было, про «брать на себя ответственность до конца».
Хотя бы злость, пусть хотя бы злость.
Хотя бы на то, как Твирин сокрыл тогда хэрштерцевскую просьбу! Нарочно ведь позвал Хикеракли перед казнью, предлагал во Временный Расстрельный Комитет вступить, думал рассказать, показать бумагу — но не смог, запнулся уже о барона Копчевига, запутался в словах, рассыпался от бережного этого внимания.
Так хотел, чтоб кто-нибудь с плеч ношу снял, а глянул тогда на Хикеракли — и понёс себе дальше. Нельзя же в эту пропасть другого толкать. Тем паче такого другого, за которого уж точно потом себе не простишь.
— Складно-то как выходит, а? Всем ты мил, всем ты люб — аж хэр Штерц к тебе стучится. Ну ничего, будет ему что с Метелиным в посмертии обсудить. А теперь-то ты чего добиваешься?
— Чего-нибудь в тебе живого, — прямо ответил Твирин.
Хикеракли вскочил вдруг с кушетки, схватил-таки Твирина за грудки, рванул к себе.
— Живого тебе? Живого?! — рявкнул, будто с другого берега. — Ты… Я… Я ведь не хотел революции. Я хотел пить с друзьями в кабаках, листовки печатать, веселиться и жить себе припеваючи. Я ведь каждому, каждому из вас что-нибудь да дал, нашёл способ подсобить, думал — добрый будет круг, все сойдутся, а кто не сойдётся, так хоть порадуется. Мне же ничего не надо, только б люди радовались! Как вам вожжа под хвост попала — ладно, хорошо, давайте и тут подсобим, со мною-то оно всяко лучше выйдет, чем ежели вы сами. Задержать наместника? Конечно! Верных людей среди студентов сыскать? Пожалуйста! Амбиции ваши треклятые покормить, образумить, от глупостей придержать? Четырежды да, это ведь мне самому надо, мне самому хотелось… — голос у него дрогнул, но то была отнюдь не истерика, а настоящая, горяченная злость, кипенями от усердия пошедшая. — Друга детства тебе под расстрел отдать? Бери! Дважды — дважды! — присмотреть за тем, чтоб тебя не пристрелили? Сам вызовусь! Сам! Людей… Людей живых забалтывать, разговоры с ними вести, чтоб они уж точно не догадались, куда им взрывчатка подложена, чтоб с улыбкою шли? Последнюю, етить тебя, последние слова Метелина вслух зачитать? И ты… И ты после этого приходишь ещё немного меня помучить? Недостаточно я для тебя весел? Сияние плохо сияет? Что тебе ещё от меня надо? Что?! Я же всё тебе отдал!..
— Так забери уже что-нибудь взамен! Или не взамен, просто — себе забери, для себя! — Хикеракли Твирина всё ещё держал, но бить отчего-то не бил; лучше б бил. — Не умеешь? Вот и я не умею. Я тут на днях в том сознавался и тебе ещё раз сознаюсь: я ведь тоже не просто так всё это, я воображал, что для людей из себя леший знает что леплю. Тех, которые в шинелях. А получилось как? Трупы, трупы, трупы да Резервная Армия. Зачем мы с тобой оба такие дураки, Хикеракли?
Хикеракли молчал и по-прежнему весь вглядывался. Долго, аж истикался гроб часов.
Разжал потом хватку без сил.
— Мы с тобой разные дураки, Тимка.
Твирин отвернулся, дошагал до окна, безупречно отглаженную дамастовую штору чуть спихнул вбок, чтоб увидеть хоть что-то. Хоть чем-то оказался пёс, которого выпустили поскакать привольно этажом ниже. Пёс был ногастый и длинноухий, тоже дурак.
— Я знаю, что разные. Знаю, — папироса догорела почти нетронутая. — Я от тебя таил, конечно, позорную историю своей первой встречи с графом Набедренных? С графом, с хэром Ройшем, Золотцем и За’Бэем? Таил, как же иначе. Впрочем, не в ней соль… Просто граф тогда нёс обычный свой прекрасный вздор, а повод располагал к апологии грехов. И граф доказывал, что совершенный человек принципиально нежизнеспособен, поскольку все его бессчётные добродетели при столкновении с реальным миром, мол, только свяжут ему руки. Ну, ты представляешь, как оно могло звучать. Все смеялись и что-то возражали, я тоже возражал, пусть и не смеялся, а теперь вспоминаю нюансы и холодею. — Твирин поискал в себе простые и быстрые слова, но таковых не нашлось. — Помнишь… Хотя вряд ли, зачем бы тебе помнить. Рассказываю: когда налог на бездетность обсуждали, ты пламенным монологом разразился… Настаивал, что Городской совет не на площади, а в голове. А ты, мол, его в свою голову пускать не намерен, — воспоминания заволокли, затуманили, будто согрели даже. — У тебя же правда его в голове нет. А у всех у нас — есть, у хэра Ройша так целый Четвёртый Патриархат вместе с Европейским Союзным правительством умещается. И у меня тоже есть, как бы мне об обратном ни мечталось. Вот мы эти месяцы свои Городские советы в головах и разрушали — кто с рвением, кто с тщанием. А тебе не надо разрушать, у тебя отродясь его нет и не было. И получаешься ты среди нас — в политической если сфере — тот самый графов совершенный человек. До чего же это погано.
Твирин хотел совсем отдёрнуть штору, и тут приметил, что в дальней раме не простое стекло, а витражное ещё сохранилось. Ну да, ну да: дом-то йихинских времён, на украшения не скупились, такая уж мода, ничего удивительного.
А всё равно — как ножом по памяти.
Жизнь за витражами, леший её дери.
— То есть по-графовски мне, значится, помереть надобно? Вот уж нет, дудки. — Хикеракли, судя по скрипу, сам теперь влез в красное, очень красное кресло. — Дудку мне, к слову, твой солдатик Крапников подкинул. Я ж чего к метелинским разбирательствам задержался? Так за мной Коленвал Крапникова послал, вот мы с ним сперва и посидели. Душевный, душевнейший человек! — Твирин не видел, но знал наверняка, как он поулыбался воображаемому Крапникову. — Прав ты, Тимка. Паршиво мне — слов нет, и что с этим поделать… тоже слов нет.
— Ежели б я ещё предложить что мог, — хмыкнул Твирин. — Я же проблемы только создавать мастер, а решать не умею. Жить дальше, жить не так, как будто завтра помирать, — и того не умею. Да ни лешего я не умею! Вот стрелять, например. Ты знал? Вся Охрана Петерберга не знала. Теперь знает, я ведь в графа Метелина толком попасть не смог, его Плеть… ножом, — пёс за окном бесновался, катался в снегу. — Хикеракли, может, я и ошибся, что вытряхнул из тебя сейчас всё это, а что делать — сам не догадываюсь. Может, вернее было бы в покое тебя оставить. Только невозможно же на тебя такого смотреть! Мне вида твоего уже на метелинских разбирательствах хватило, а когда пришёл сегодня сюда… В общем, ты попробуй хоть как-нибудь. Вдруг ещё не все силы высосаны, вдруг получится не мертветь?
Усатый дворник шуганул пса, чтоб сметённое с дороги зря не ворошил, но тот только оббежал кругом и снова принялся за своё.
В соседнем переулке вкрадчиво зажглись фонари. Неужто и впрямь весна рядышком, раз темнеет так поздно?
— Ты б шинель снял, умник. Упаришься.