Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Первый вопрос, который Грачик себе поставил, ознакомившись с материалами дела, сводился к тому: почему, имея пистолет и патроны, Круминьш повесился, а не застрелился? Допустить, что в обойме у него имелось ровно столько патронов, сколько понадобилось, чтобы застрелить конвоира?.. Тогда надо допустить, что Круминьшу понадобилось несколько выстрелов, чтобы разделаться с конвоиром… Два, ну, три выстрела в любых обстоятельствах достаточно, чтобы попасть на близкой дистанции в убегающего человека. А можно ли предполагать, что в обойме у преступника имелось только два или три патрона? Это было маловероятно. Допущение, будто Круминьш повесился, было, по мнению Грачика, ошибкой. Он настаивал на необходимости всесторонне исследовать версию инсценированного самоубийства. Однако заключение, данное по этому вопросу психиатрической экспертизой, гласило, что в том состоянии, в каком находился в последние минуты жизни Круминьш, от него не следовало ждать логических действий. Так же, как он повесился, имея в кармане пистолет, он мог и утопиться; мог, располагая таким верным оружием для уничтожения своего спутника, как пистолет, выжидать удобного момента, чтобы задушить свою жертву или ударить камнем по голове. По мнению врачей, несомненная психическая травма Круминьша позволяет сделать любые предположения.

Грачик считал выводы экспертов неубедительными.

К этому времени в деле появилось новое обстоятельство. Стоило слуху о том, что арест Круминьша был фиктивным, распространиться на комбинате, как к властям явился местный католический священник отец Шуман. Он предъявил снимок, сделанный в день «ареста» Круминьша. На снимке был изображен «арестованный», идущий в сопровождении двух неизвестных: один – в форме милиции, другой, – на заднем плане, лица которого не видно, – в штатском. Фоном для всей группы служил местный католический храм – маленькое деревянное сооружение, весьма дряхлого вида и незатейливой архитектуры. Ошибиться в том, что идущие именно названные лица, было невозможно: лицо Круминьша было отчетливо видно. Все детали формы советской милиции на его спутнике были также ясно различимы.

– Где вы взяли этот снимок? – спросил Грачик.

– Нескольким ателье было поручено сфотографировать наш скромный храм, – ответил Шуман. – Я намеревался размножить снимок с целью продажи прихожанам. Нам нужны средства на поддержание храма.

– И вы полагали, что снимок со столь неказистой постройки будут покупать в таком количестве, что это может вам что-то дать?

– Именно в том, что вы изволите называть неказистостью, и заключается смысл. Убогий вид нашего храма должен напоминать верующим о бедственном положении дома Господня. Продажа снимков была бы источником дохода на поддержание храма.

– А каким образом эти трое попали на снимок? – спросил Грачик.

– Я сам этим удивлен, – отец Шуман пожал широкими плечами. – По-видимому, фотограф не заметил, как они вошли в поле зрения аппарата, или не придал значения тому, что на снимке окажутся прохожие. Но я счел этот снимок испорченным и забраковал его. И только теперь, когда до меня дошел слух о случившемся с Круминьшем, я вспомнил об этой фотографии и счел своей обязанностью представить ее вам. – Шуман ткнул пальцем в фотографию: – Вот видите: один из этих людей – в форме милиции.

– Мы вам благодарны. Оставьте эту фотографию нам.

– О, разумеется!

Разговор казался оконченным, а священник все еще мялся. Он взялся было за шляпу, но Грачик видел: что-то недосказанное висит у него на языке.

– Вы хотите сказать нам еще что-то?

– Видите ли, – смущенно проговорил отец Шуман. – Фотографирование обходится теперь так дорого… Я уплатил за этот снимок…

– Ах, вот в чем дело! – не без удивления воскликнул Грачик. – Сколько же мы вам должны?

– Такой снимок, сделанный в одном экземпляре, фотографы ценят в пятьдесят рублей. – И священник с поспешностью пояснил: – Они берут за выезд из Риги.

Грачик вручил священнослужителю пятьдесят рублей, и тот, церемонно поклонившись, ушел. Грачик внимательным взглядом проводил его широкую спину и багровевший над нею мясистый затылок, прорезанный у шеи узкой полоской крахмального воротничка. Когда Грачик смотрел на розовый затылок, на белую полоску накрахмаленного полотна над черным воротником пиджака, ему казалось, что он уже где-то видел и этот мясистый затылок, и эту белоснежную полоску над черным сукном… Но где?.. Где?..

По привычке непременно вспомнить то, что показалось ему знакомым, Грачик еще долго, настойчиво думал о затылке священника. Но нужное воспоминание не приходило. И он решил, что память его обманула или при взгляде на отца Шумана ему вспомнились подобные же, но другие упитанные затылки.

Однако Грачик был упрям тем хорошим упрямством добросовестности, какое необходимо всякому исследователю. Промучившись ночь, напрягая память, он наутро, не успев позавтракать, отправился к костелу в Риге и первым вошел под его темные своды. В притворе еще не было даже зажжено паникадило, и Грачик больно ударился протянутой рукой в затворенную дверь. Сторожиха с нескрываемой неохотой загромыхала ключами. В храме было тихо и пусто. Шаги Грачика не очень громко отдавались на выщербленном, словно выбитом подковами полу. Грачик прошел по рядам скамей. Запах времени, не слышанный Грачиком раньше, въедался в его ноздри, как напоминание тлена, к которому с каждым веком, с каждым десятилетием быстрей и верней шел этот памятник Богу, упрямо не желающему уходить в небытие. Грачик прошел на место, где стоял во время богослужения несколько дней назад, когда приехал поглядеть храм и обряды. Он, как тогда, прислонился к колонне и закрыл глаза. И снова перед ним, как тогда, потянулось торжественное богослужение. Скамьи заполнялись людьми, похожими больше на любопытных, явившихся поглазеть на интересное зрелище, чем на богомольцев… Грубо раскрашенные изваяния Мадонны и святых лепились к массивным опорам высокого свода. Ковер дорожки, протянутой от боковой двери, яркой полосой алел вокруг всей церкви, ведя к алтарю. И, наконец, появились, выплывая из низкой двери, фигуры священнослужителей всех рангов. Почти всем им – большим и дородным – приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о камень низкого свода. Кружевные одежды поверх черных сутан, белоснежные галстуки. И надо всем этим – хмуро сосредоточенные, налитые кровью, напоенные сознанием своего значения, иссиня-багровые лица. Вот лицо важно вышагивающего епископа. Он глядит в пол и ступает так осторожно, словно старается ступить на след своего собственного огромного посоха. За епископом целая процессия худых и толстощеких, но одинаково важных, одинаково налитых кровью лиц. И где-то в хвосте процессии, рядом с маленьким сухопарым старичком, облаченным в не по росту длинный хитон, с золотым крестом на груди, – лицо – широкое, с отвисающими щеками и насупленными белобрысыми бровями. Двойной подбородок лежит на глянце крахмального воротничка. Лицо настолько красно, так напряженно, налито кровью, словно этот воротничок давит шею священника, подобно пыточному ошейнику. Вот-вот, брызнет кровь из пор надувшегося лица…

Грачик хорошо помнит, что, глядя вслед процессии, он видел затылок замыкающего священника – такой же налившийся кровью, такой же раздутый, как щеки, подбородок, как все лицо… А не был ли перед ним тогда этот самый затылок? Тот же, который он видел вчера, – затылок отца Шумана?

И сейчас, когда Грачик вспомнил, как церемонно поклонился отец Шуман, взяв свои пятьдесят рублей, как важно шагал к выходу, показывая широкую спину и складки затылка, Грачику почудилось, будто он снова видит всю процессию там, в рижском костеле. Грачику чудилось, что он без ошибки воспроизвел бы теперь и торжественную песнь органа, под звуки которого совершалось шествие… Да, теперь он был уверен – вчера перед ним был тот самый затылок! Красный затылок отца Шумана!

Прокурора зовут к ответу

Стоя у окна приемной первого секретаря, Крауш смотрел на Ригу. С этой высоты город казался утопающим в садах. Бульвары и парки сливались в сплошной зеленый массив. Сколько бы раз Крауш ни подходил к этим окнам – а он был частым гостем на верхних этажах ЦК, – Рига всегда представала перед ним по-новому прекрасной. Весна, лето, осень – все одевало город своим ни с чем не сравнимым убором. С этим соглашался даже он, Крауш, – человек отнюдь не влюбленный в природу. Он не мог бы дать отчета: почему эта панорама всегда заставляла деятельно работать его память, но это было так. Этапами, в зависимости от настроения, проходили перед ним события прошлого – жизни, отданной тому, чтобы этот город стал тем, чем стал: сердцем Латвии, столицей страны, принадлежавшей его народу, управляемой его народом. Крауш хорошо помнил, кто и как правил страною прежде; помнил корысть и властолюбие полновластных хозяев буржуазной Латвии. Поэтому то, что молодому поколению казалось извечным и само собою разумеющимся: народовластие, революционный порядок и равные права для всех – элементы государственности и правопорядка, на страже которых стоял теперь он сам, генеральный прокурор республики, – было для поколения Крауша плодом борьбы со старым миром. И то, что казалось молодежи прошлым, сданным в музей революции, – самая эта борьба, вовсе не представлялось ему законченным этапом. Борьба продолжалась. Старый мир умирал, но еще не умер. Его печальное и подчас мрачное наследие как вредный мусор тлело кое-где в сознании людей. Чтобы покончить с этим тлением, тоже нужно было бороться.

15
{"b":"27023","o":1}