– Сколько сейчас времени? – резко спросила она.
– Четвертый час. Тебе пора спать.
– Четвертый час? Не кажется ли тебе, что рабочий день консульства в Ницце несколько растянут?
– Я решил сегодня вечером отдохнуть, – сказал он.
– От чего?
– От всего, – ответил он.
– От меня, – с горечью констатировала она. – Это уже вошло в привычку, правда? Стало образом жизни?
– Может, мы отложим обсуждение до утра? – спросил он.
Она потянула носом.
– От тебя пахнет духами. Это мы тоже обсудим утром?
– Если угодно, – ответил он и направился к выходу. – Спокойной ночи.
– Не закрывай дверь! – крикнула она. – Пусть все пути к бегству будут открыты.
Он не закрыл дверь. Плохо, что он не чувствует к ней жалости.
Через гостиную он прошел к себе и закрыл за собой дверь. Потом отворил дверь, ведущую из его комнаты в коридор, и вышел. Ему не хотелось объяснять Джин, что он должен повидаться с Гретхен по делу, которое его сестра считает неотложным.
Номер Гретхен был дальше по коридору. Рудольф шел мимо туфель, выставленных для чистки. Европа того и гляди станет коммунистической, а бедняки по-прежнему каждую ночь с двенадцати до шести чистят чужую обувь.
Не успел он постучать, как Гретхен тотчас открыла. На ней был светло-голубой махровый халат, почти такого же цвета, как платье Жанны. Маленькое бледное лицо, темные волосы и сильное стройное тело делали ее удивительно похожей на Жанну. Как все в мире одинаково. Эта мысль пришла ему в голову впервые.
– Входи, – сказала она. – Если бы ты знал, как я беспокоилась! Где ты был?
– Долго рассказывать, – ответил он. – Может, подождем до утра?
– Нет, не подождем, – ответила она и, закрыв дверь, тоже потянула носом. – От тебя божественно пахнет, братец, – усмехнулась она. – И вид у тебя такой, будто ты только что переспал с женщиной.
– Я джентльмен, – сказал Рудольф, стараясь обратить ее слова в шутку. – А джентльмены подобные вещи не обсуждают.
– А дамы обсуждают, – сказала она.
«Есть в Гретхен все-таки что-то вульгарное».
– Хватит об этом, – сказал он. – Я хочу спать. Что у тебя такое важное?
Гретхен упала в большое кресло, словно ноги у нее подкосились от усталости.
– Час назад мне звонил Дуайер, – ровным тоном объявила она. – И сказал, что Уэсли в тюрьме.
– Что?
– Уэсли в тюрьме в Канне. Он затеял драку и чуть не убил человека пивной бутылкой. А потом ударил полицейского, и полиции пришлось его утихомирить. Ну как, достаточно это для тебя важно, братец?
4
Из записной книжки Билли Эббота
1968
Сегодня в Брюсселе были волнения и рвались бомбы. И все из-за того, что, по мнению фламандцев, их дети должны обучаться на родном языке, а не на французском и что названия улиц должны быть написаны на обоих языках. В наших армейских подразделениях негры тоже поговаривают о том, чтобы устроить мятеж, если им не разрешат носить традиционную африканскую прическу. Люди готовы по любому поводу растерзать друг друга. По этой причине, как ни грустно такое констатировать, я и ношу военную форму, хотя не имею ни малейшего желания причинить кому-либо вред, и, на мой взгляд, люди смогут говорить на любом языке: на фламандском, баскском, сербско-хорватском или на санскрите. Я только скажу: «Превосходно».
Может, у меня не хватает характера?
Наверное. Если ты человек сильной воли, то тебе хочется подчинить все и всех вокруг себя. А тех, кто не говорит на твоем языке, подчинить трудно, и человек с характером начинает сердиться, как, например, американские туристы в Европе, которые принимаются кричать, когда официант не понимает, чего от него требуют. В политике же вместо крика используются полиция и слезоточивый газ.
Моника знает немецкий, английский, французский, фламандский и испанский. Говорит, что умеет читать и по-гэльски. Насколько я могу судить, в душе она такая же пацифистка, как и я, но ведь она – переводчица в НАТО, и по долгу службы ей приходится изрыгать страшные угрозы одних воинственно настроенных деятелей в адрес других воинственно настроенных деятелей.
Мы провели целый день в постели.
Время от времени мы это делаем.
Когда Рудольф подъехал на такси к зданию каннской префектуры, Дуайер уже ждал его. «Лучше приехать на такси, – решил Рудольф, – чем на собственной машине». Он боялся, что, если явится в полицейский участок и начнет требовать освобождения племянника, у него могут взять пробу на алкоголь. Дуайер стоял, прислонившись к стене, и, несмотря на свой толстый свитер, дрожал, а лицо у него было зеленовато-бледным в жидком свете горевших перед входом в префектуру фонарей. Рудольф вылез из такси и посмотрел на часы. Пятый час. Улицы Канна были пусты – все, кроме него, либо закончили свои дела, либо отложили их до утра.
– Слава Богу, вы здесь, – сказал Дуайер. – Ну и ночка, черт бы ее побрал!
– Где он? – сдержанно спросил Рудольф, стараясь успокоить Дуайера, который, судя по его лицу и по тому, как он тер костяшки пальцев одной руки о ладонь другой, мог в любой момент впасть в истерику.
– Там у них. В камере, наверное. Они не дали мне с ним повидаться. Я туда войти не могу. Они предупредили, что, если я еще раз туда сунусь, меня тоже посадят. Говорить с французской полицией – все равно что с Гитлером, – горько заключил Дуайер.
– Как он? – спросил Рудольф. Глядя на съежившегося от холода Дуайера, он тоже почувствовал озноб. Он был в том же костюме, что и днем, и, уходя из отеля, позабыл захватить с собой пальто.
– Как сейчас – не знаю, – ответил Дуайер. – Когда его притащили, он был почти в порядке, но ведь он ударил полицейского, и что они потом с ним сделали, одному Богу известно.
«Нет ли тут поблизости кафе? – подумал Рудольф. – Просто чтоб было светло и можно было погреться». Но на узкой улице он увидел только неяркие пятна фонарей.
– Не беспокойтесь, Кролик, – мягко сказал он. – Я сейчас попробую все уладить. Но сперва расскажите мне, что произошло.
– Мы решили поужинать в городе, – начал Дуайер таким тоном, словно Рудольф его обвинял и требовал доказательств его невиновности. – Разве можно было в такой вечер оставить парня одного, как по-вашему?
– Конечно, нет.
– Мы выпили. Уэсли обычно пил вино с нами, с отцом и со мной. Отец наливал ему как взрослому, мы забывали, что он еще мальчишка… Вы ведь знаете, во Франции… – Он замолк, словно из-за этой бутылки вина, выпитой вместе с Уэсли в антибском ресторане, его опять принялись обвинять во всех смертных грехах.
– Знаю, – сказал Рудольф, стараясь не выказывать раздражения. – И что потом?
– Потом парень попросил коньяку. Двойную порцию. «А почему бы и нет? – решил я. – В день похорон отца… Даже если он напьется, мы рядом с портом, дотащить его до яхты труда не составит». Только он не захотел возвращаться. Он вдруг встал из-за стола и говорит: «Я еду в Канн». Я его спрашиваю: «Зачем, черт побери, тебе в Канн в такую поздноту?» Он говорит: «Хочу побывать в ночном баре». Точные его слова. «Побывать. Я хочу побывать в “Розовой двери”». Одному Богу известно, что у него с головой сделалось от коньяка и от всего вместе. Я уж его и так и эдак упрашивал. Чего только не говорил. А он меня послал подальше. Первый раз в жизни. Тут я понял: его и бульдозером с места не сдвинешь. Он говорит: «Я тебя не прошу ехать со мной. Иди спи и набирайся сил». Я догнал его уже на улице, схватил за руку. Не мог же я отпустить его одного в этот проклятый бар, верно?
– Конечно, – устало отозвался Рудольф. – Вы поступили совершенно правильно. – Интересно, а что он сам сделал бы на месте Дуайера? Наверное, отпустил бы.
– Мы взяли такси и поехали в «Розовую дверь». – То ли от горя, то ли от страха, то ли от бессилия Дуайер разговорился и остановиться уже не мог. – Уэсли молчал всю дорогу. Ни одного слова не проронил. Сидел и смотрел в окно, как турист. Поди догадайся, что он задумал. Я не психолог, детей у меня никогда не было, да и вообще в чужую душу не влезешь. – Он снова начал оправдываться, словно кто-то сомневался в его искренности. – Я решил, что он просто распсиховался. А кто бы на его месте не распсиховался в такой день? Наверное, вбил себе в голову, что его долг перед отцом – поехать и посмотреть, где все это началось. Он видел конец, сам высыпал прах в море, должен же он увидеть и начало тоже.