Удар был нанесен не по самой Манечке, нет. Уничтожающему бойкоту подвергся Алеша, «пошедший на поводу» у Манечки и тоже стяжавший постыдные лавры Ромео. Алеша «закачался». Дача напротив глухо замолчала. Уже не было ни ведра с водой, ни бидончика с молоком, ни торжествующего велосипедного звонка.
Отпал Алеша.
Сами собою, не дав ни малейшего продолжения, исчезли «припухлость» и «болезненность».
И тогда Манечка обиделась.
Она обиделась на весь белый свет.
Прежде всего ее бесила бабушка со своей педагогикой. Бабушка была наиболее доступна, уязвима. Своей удивительной инстинктивной прозорливостью Манечка нащупала «больное место» бабушки — ее «вину» перед собой, «бедной сироткой», и ничего ей не прощала. Нравоучительные беседы Ирины Михайловны выводили Манечку из терпения, и она всем своим видом давала ей понять, что, мол, не лучше ли на себя оборотиться.
Особенно стали ей ненавистны теснейшие, водой не разольешь, отношения бабушки с Вероникой Николаевной. Теперь, когда Ирина Михайловна шла к подруге, она брала с собой и Манечку, чтобы та, отвергнутая всей улицей, не выкинула какой-нибудь очередной фортель. И так Манечка шла по настороженно примолкшей улице, под враждебно глядящими в щели заборов ребячьими глазами.
У Залесских начинался ад.
Стоило двум женщинам присесть на скамейку для задушевной беседы, Манечка тут же втискивала между ними свой скелетик и принималась осыпать ласками совершенно теряющуюся Веронику Николаевну, всем видом показывая, что та принадлежит только ей, и никому больше, и пусть на этот счет не заблуждается бабушка. Стоило добрейшей Веронике Николаевне, как она это делала всегда, протянуть подруге букет только что срезанных цветов, как Манечка перехватывала цветы, говоря глазами, что не по Сеньке шапка.
Женщины любили носить друг дружке «что-нибудь сладенькое».
Однажды Ирина Михайловна нажарила котлет из парного, с рынка, мяса, и они с Манечкой отправились к Залесским.
Все могло обойтись, если б не слух о танцах, которые вечером должны были состояться в пионерлагере.
Что касается Говорова, то он не верил своим ушам: пионерлагерь и танцы! Но он просто отстал от жизни. И Алла, и Белла собирались на танцы. Как же могла отстать от них Манечка! Но ведь она была отверженной…
Тогда Манечка стала подбивать к танцам бабушку, но та, хоть и не забыла, «с чем это едят», находилась под слепым влиянием педагогики и сопровождать внучку на танцы отказалась. Манечка заявила, что пойдет одна.
— Иди, — с убийственным спокойствием согласилась бабушка.
— И пойду!
— Иди!
— И пойду!
Манечка представила, как она пойдет — сначала по чужим улицам, потом по темному ельнику, а, пройдя его, надо перепрыгнуть через топкий ручей, неслышно втекающий в пруд, за которым и стоял лагерь. Она представила все это, поняла, что не сможет пойти одна, и гнев на бабушку распалил ее. Так они и проспорили до самых Залесских:
— Иди…
— И пойду!
— Иди…
— И пойду!
Вдобавок ко всему котлеты имели успех у Вероники Николаевны. И это было выше Манечкиных сил.
— Это не котлеты, а… — Она никак не могла подобрать нужного определения, стояла перед Вероникой Николаевной, как в магазине, выставив ногу с засохшей ссадиной на коленке. — Не котлеты, а, а… На эти котлеты надо написать и накакать!
Вероника Николаевна страдала гипертонией и тут же села на подвернувшуюся скамейку.
— Манечка! — крикнула Ирина Михайловна голосом предельного отчаяния.
Впервые за все время общения с внучкой она пошатнулась во взглядах на правомочность телесного наказания.
Следующим ударом Манечки был удар по самой башне из слоновой кости Залесских, и это было неслыханно.
Она вообще теперь часто крутилась у Залесских: давала понять бабушке, что свет не сошелся на ней клином и что тетя Вероника все-таки «ее». Ирина Михайловна не возражала против Манечкиных визитов, полагая, что великие добродетели подруги, мир и покой ее дома доделают недоделанное бабушкиной педагогикой. И снова ошиблась…
День клонился к вечеру, когда Антон Федорович, долгие часы корпевший за столом над изящным плетением тонкой философско-поэтической нити, вышел во двор и присел на скамеечку возле крыльца. Он прикрыл глаза, стараясь выйти из толчеи образов, заполнивших его мозг. Вероника Николаевна тотчас была рядом, готовая исполнить любую волю мужа. Она страдала, видя, как он измучен, и на какой-то миг забыла про топтавшуюся тут нее Манечку… Этого мига было достаточно, чтобы источить душу «бедной сиротке».
Антон Федорович решил принять душ.
— И я с вами, — немедленно вставилась Манечка.
Вероника Николаевна робко улыбнулась ей, надеясь, что Манечка неправильно выразилась.
— Как это?..
— А так, — мстила ей Манечка за «измену». — Мы с дядей Антоном будем купаться вместе.
Пришло время удивляться Антону Федоровичу. Как ни был он обременен еще творимой его умом работой, непонятное это существо, Манечка, с ее сдавленным голоском, колючим, дерзким взглядом, пробилось в его сознание, воспалило в нем какую-то молчавшую дотоле точку. Он приблизил к Манечке внимательные, сильно увеличенные очками-пенсне глаза и долго разглядывал ее, словно в микроскоп, с затаенным страхом узнавания. Что было перед ним: пришедший из варварских времен ген или крохотный ядовитый лучик нашего времени? Он с глубокой жалостью вглядывался в нее, тихо покачивая головой, и Манечке, сначала крамольнически подмигивавшей ему, как бы приглашавшей к заговору против тети Вероники, надоело все это, и она отскочила от Антона Федоровича, оставив его в состоянии полнейшей растерянности перед «тайнами бытия».
Но он многого еще не знал…
В ту минуту, когда зашипели струи воды в тихом, укромном, увенчанном бочкой домике душа, Манечка, караулившая невдалеке, прокралась к его двери, накинула щеколду на скобку и для верности накрутила на запор валявшийся тут же старый провод.
Вероника Николаевна еле расслышала проникший сквозь стены дома крик мужа. Ноги у нее чуть не подломились, но она с застывшими в ужасе глазами полетела к сотрясаемому изнутри домику. Антон Федорович продолжал что-то кричать; этот его никогда ранее не слышанный крик, дикий моток провода на дверной скобе, который она, не помня себя, распутывала, еще никак не связывались ею с Манечкой, — для этого должно было пройти время.
Когда Вероника Николаевна, приняв таблетки от давления и обретя способность к действию, поила горячим чаем прозябшего мужа, на пороге возникла Манечка. Она сообщила, что посреди улицы сидит незнакомая большая собака, и желала, чтобы ее, Манечку, проводили до дома.
И все-таки на земле существует справедливость, и она, по меткому замечанию Цицерона, заключается в том, чтобы каждый получил свое…
В долгих муках рождался и наконец настал предосенний вечер, один из последних вечеров на даче перед Манечкиным отъездом. Собственно, наступила критическая точка, за которой началось бы хаотическое разрушение всего и вся…
Измученная душа Ирины Михайловны еще нашла силы наполнить этот вечер смыслом, содержанием. Задача сама по себе определялась приближением первого сентября, которое вырастало в ее глазах в веху, открывающую перед Манечкой прекрасные дали, и по тому, с какой заинтересованностью, хорошо знакомой Говорову, готовила Ирина Михайловна «сценарий» вечера, он опять-таки узнавал ее самою: она бессознательно «проигрывала» свое собственное детство, вернее, то детство, каким оно у нее могло быть, но не стало и какого она страстно желала Манечке.
Весь вечер строился Ириной Михайловной на «сюрпризах». Приятной неожиданностью для Манечки должна была стать ее школьная форма, купленная в магазине «Машенька» и облагороженная кружевами, давно хранимыми к этому дню Ириной Михайловной. При зажженном камине и свечах должен был произнести напутственную речь Говоров… Вообще-то он терпеть не мог всяких парадных выступлений и забунтовал, но Ирина Михайловна со слезами на глазах настояла, упирая на значимость момента и авторитет, которым Говоров якобы пользовался у Манечки. Заставив себя забыть «все, что было», он согласился…