За стойкой работает горбатый человек в очках. Прижав подбородок к груди и по-паучьи согнув руку, он прикладывает к конвертам тяжелый штемпель. Голос у него оказывается высоким, когда он называет стоимость. Мама торопливо выбирает мелочь из кошелька. За нами образуется небольшая очередь. Люди молчаливо стоят в просторном операционном зале, он богато отделан и выглядит чуть ли не торжественно. Здание почтамта желтое, желтое, как школа Марьеты в Любляне. А на площади перед ним плещется фонтан.
Лестницам, кажется, не будет конца. Ступени у них неровные и крутые. Женщина с двумя набитыми кошелками, останавливается, делает пару шагов, останавливается опять. Она с сомнением смотрит вверх. Потом на двух детей, которые, крича, идут ей навстречу. И продолжает подъем. Справа и слева от лестницы – деревья, образующие аллею. До самого верха. Их тени мраморными прожилками ложатся на тротуар. Акации? И обрубки колонн за решеткой виллы? Неожиданно женщина исчезает, так и не достигнув плато. Церковь Сан-Джусто. Широкая площадь, шум города как далекий прибой. Внутри собора сияет золото апсидной мозаики. Второе солнце.
Они пьют шоколад или мокко: дамы с проседью за мраморными столами в кафе «Сан-Марко». Сумочки и перчатки лежат рядом, на красной плюшевой обивке. Очки – возле серебряного подноса. Оживленная беседа, ни малейшей паузы. Руки участвуют в разговоре. Время от времени одна из них делает глоток или пудрит нос. Поймав взгляд, официант мгновенно оказывается рядом. Чего изволите, синьора? У дам есть время. В глубине стоят биллиардные столы, обтянутые зеленым сукном. Здесь царство мужчин. Стук шаров пронзает плотную завесу звуков, перекрывая дамскую болтовню. Клик-клак. Кии длинные. И маски, украшающие кофейню, подбивают на озорство.
Перед нами высокий, в восточном стиле, фасад синагоги. Час не ранний и не поздний. Бородатый мужчина в жесткой черной шляпе сворачивает за угол и исчезает. Прохожих почти нет. Какое-то время мы просто стоим. Потом мама подходит к воротам и пытается открыть. Ворота заперты. Она находит дверь со звонком. Звонит. Проходит довольно много времени, и появляется молодой человек, спрашивает, что нам нужно. Мы хотим осмотреть синагогу. Он качает головой. Никаких объяснений. Его отказ не категоричный, но решительный. И мама не настаивает. Он медленно закрывает дверь, замок защелкивается почти беззвучно. Мы разворачиваемся.
Прямоугольный парк обнесен низкой каменной оградой. Парк тенистый и прохладный. У подножья платанов, рядом с аккуратными песчаными дорожками – скамейки. Сидящий на скамейке либо смотрит на голубей, которые, покачивая головами (зобами), бродят в поисках еды, либо прячет лицо за большой газетой. Мне не нравится сидеть. Мне нравится ходить по каменной ограде, ставя одну ступню впереди другой. Самой. Мама то и дело протягивает мне руку, но я ее не принимаю. Слева заросли лавра, буйная зелень Пьяцца Хортис. Где-то кричит торговец цветами. Я иду ровно, с чувством триумфа.
Трамвай – это фуникулёр, он поднимается почти вертикально вверх, к Опичине. Поначалу он движется небольшими рывками, отчего в животе становится щекотно. Между огромными домами он ползет все выше и выше, оставляя позади все, фасады, шум, городскую суету. Вагоны взбираются по отвесному склону, словно их вытягивают наверх невидимые руки. Когда я смотрю на рельсы подо мной, у меня начинает кружиться голова. Закрываю и открываю глаза. Когда мы оказываемся наверху, я, шатаясь, выхожу из вагона. Под нами вся бухта, словно растянутый смехом рот. И море глянцевое, белое.
XIII. Дядя Миши
Он не был нашим родственником, он был коллегой и другом моего отца. Но я называла его дядей. И очень любила. Миши, уроженец Венгрии и английский гражданин, воевал во время Второй мировой войны в Египте против войск стран «оси» и получил тяжелое ранение плеча. Что ранение причиняет ему боль, было видно. Тонкие черты, бледное лицо, печальные карие глаза. Миши был замкнутым, даже скрытным, очень наблюдательным. И когда он говорил, блистал юмором, иронией и сарказмом: и по кому у нас сегодня поминки? Неожиданно проявилось его отчаяние, скрытое до поры. (Оно скрывалось до тех пор, пока он в Лондоне не наложил на себя руки, ему было пятьдесят).
Когда я залезала к нему на колени, он смягчался, сам становился ребенком. Скепсис слетал с него, он улыбался и шутил. Думаю, я любила ребенка в нем.
Со мной он был не тем робким мальчиком, единственным сыном в добропорядочной еврейской семье, что рано заполучил астму, он был просто ребенком. Готовый подурачиться, слегка легкомысленный, в худшем случае – сверх меры снисходительный. Я снимала шляпу с его головы – он носил шляпы и зимой, и летом – и требовательно на него смотрела. Ага, говорил он, надо рассказать тебе сказку. Я кивала.
Жил-был мальчик, у него было плоскостопие и большое желание исследовать мир. Он рисовал континенты, железные дороги, шоссе и реки. Однажды он надел свои самые лучшие штаны и отправился в путь. Он шел то в гору, то с горы, и так до самой темноты. И когда, усталый, вытянулся в траве, то вдруг увидел светящийся язык, который принялся его облизывать. Нет, ему не приснилось, щеки у него были мокрые. Согрей меня, попросил он, и зверь засопел. Утром рядом с ним уже никого не было. В животе урчало. Он взял сумку, в которой лежали нарисованные им самим карты, и пошел навстречу солнцу. Перепрыгивал через лужи и слушал стрекот сверчков. Добравшись до железнодорожной насыпи, он решил держаться рельсов, ведь они вели прямиком в большой мир. Поезд не пронесся мимо, он подошел, с кряхтеньем и грохотом, шипеньем и звоном. Мальчик увидел его черную как смоль голову и поднял руку в знак приветствия. И тут из окна кабины машиниста выглянуло его счастье: считавшийся пропавшим отец! В лихой фуражке железнодорожника! Мальчик забрался на локомотив, ему было все равно, куда он едет. Его глаза все время были устремлены на лицо отца, и если он отводил взгляд ненадолго, то видел реки и равнины, горы и моря, и так, пока не наступила ночь. Светили тысячи звезд, и пахло степной травой. Под ритмичный стук колес мальчика одолела усталость. Ржали лошади, кричали сычи. Где-то блеснул язык и пропал. Но мальчик уже спал, а отцовский локомотив вез его в большой мир.
Миши ласково клал руку на мою голову. Он рассказывал мне сказки, хоть и не верил ни в сказки, ни в Бога. Я угадывала самоотверженность в его попытках во что бы то ни стало перехитрить себя. Меня он делал счастливой, сам – только казался. Но видимость эту он создавал с охотой и хорошо.
Сейчас я знаю, что ему нельзя было помочь. Виноваты ли темные тени из детства или ужасы войны в обжигающей солнцем пустыне Египта, но Миши утратил всякую веру в жизнь, и собственное тело было ему в тягость. Одно неверное движение, и правая рука у него выскакивала из сустава, и ее надо было вправлять через дикую боль. Тело хрупкое, душа нестойкая. В то время как искрометный ум запутывался в себе все больше. Мир для Миши сошел с ума, скомпрометировал себя раз и навсегда. К такому миру можно только повернуться спиной, вместе с Иваном Карамазовым. А пока до этого не дошло, Миши, убежденный антифашист, ратовал за левое дело. И этих убеждений он придерживался с детской простотой. Не вступая ни в какую, даже коммунистическую, партию. (Правда, одно время он сотрудничал с британскими спецслужбами). Одиночка, нравственно безупречный и в своей уединенности неподкупный. Его тихий облик внушал уважение. Друзей у него было немного, отец был одним из них. Меня, ребенка, он тоже вдруг принял в свое сердце. Я отчасти была и его ребенком, о том, чтобы иметь собственных детей, он и помыслить не мог.
Его жена, Клара, была спокойной и уравновешенной, с суховатым юмором и изрядным запасом житейского практицизма. О своем прошлом она почти не говорила. Она прошла Освенцим и трудовые лагеря; ее первый муж, раввин, погиб в газовой камере. Умный инстинкт подсказывал ей, что держаться нужно за малое. Конкретное, ощутимое, зримое. Помню, с какой тщательностью она одевалась, как осознанно делала покупки. Когда у меня родился брат, я много времени проводила с Кларой и Миши. Пока Миши работал, Клара брала меня с собой в Меркато Коперто, огромный рынок, где она долго обсуждала с торговцами фруктов и рыбы качество и стоимость товара. Мне казалось, бесконечно. Мертвые рыбы смотрели на меня стеклянными глазами. Я изучала узор их чешуи, их открытые рты, пока мне не становилось дурно от запаха. А Клара все еще торговалась, нависнув над красными раками и черными мидиями, старательно, почти педантично.