Мать, Тереза Ливи
Мне в то врамя было около двух лет, брату Вене около трех. Очевидно, ей стало лучше, она вернулась в хорошем состоянии. Но опять новая беременность, рождение моего
младшего брата Виктора оказались ей не под силу. Ей не было еще 29 лет, когда она
умерла. Я совершенно не помню ее, но сохранились в памяти два момента, связанные с
ней. Она одевает меня, подводит к комоду, вынимает из ящика красный шелковый кушак и
повязывает поверх платья. А я смотрю в ящик и мне кажется, что он весь наполнен
кушаками и лентами. Второй момент: я вхожу в столовую и вижу – моя мама лежит на
столе. Ничего не понимая, но, почувствовав недоброе, я громко зову: «Мама, мама», – и
заливаюсь слезами. Меня уводят.
Заканчивая мои краткие воспоминания о родителях, мне хочется мысленно возложить на
их забытые, затерянные могилы венки, сплетенные из теплых чувств благодарности. Отец
передал мне способность уметь до глубокой старости, отъединяясь от будничной жизни, наполнять ее широкими интеллектуальными интересами. От матери я унаследовала
легкость в усвоении и интерес к изучению иностранных языков. Это, помимо заработка, дало мне возможность наслаждаться, читая в оригиналах мировые шедевры на шести
иностранных языках. Результаты моих многообразных работ никогда не были
скольконибудь значительными. Все же я всегда стремилась, чтобы в той или иной форме
они были полезны людям.
Несмотря на то, что в текущем 1948 году мне исполнится 72 года, я сохранила телесную и
душевную бодрость. Внимательно, с громадным интересом слежу за борьбой,
расколовшей на две части земной шар, стараюсь разглядеть намечающиеся на горизонте
будущие судьбы человечества. Флобер писал в середине прошлого века, что через сто лет
люди перегрызут друг другу горло, если к этому времени во всем мире не установится
социализм. Срок истекает... .
Как близки по-существу предсказания двух великих умов человечества. Флобер пишет сто
лет тому назад: «Приближается время, когда национальности исчезнут. "Отечество" станет
такой же археологической редкостью, как "племя"».
Наш современник Горький подтверждает эту мысль, когда говорит: «И несмотря ни на что, все-таки, люди со временем будут жить, как братья».
Трудно себе представить всю степень беспомощности, в которой очутился мой отец после
смерти нашей матери. Нас было четверо. Старшему брату было шесть, младшему – девять
месяцев. Далекий от повседневной жизни, углубленный в мысли, не имеющие к нам
никакого отношения, отец до конца жизни остался нам чужим. Мы боялись и не любили
его. Рано потеряв отца (мне было четырнадцать лет), мы не сумели понять и оценить его
хорошие человеческие качества. Справедливый, честный, при всех столкновениях с нами
он требовал от нас только правды и наказывал за малейшее от нее отклонение.
Вспыльчивость мешала ему разобраться во всех детских провинностях, и он быстро
прибегал, правда, не к очень серьезной, внешней экзекуции, во время которой я всегда
громко плакала и кричала, умоляя: «Не бей». Меня он никогда не трогал, но ужас к
физическим наказаниям в моем присутствии сохранился у меня на всю жизнь. Часто через
час-другой приходил он в детскую и говорил, обращаясь к потерпевшему: «Извини меня, мальчик, я погорячился». Это обращение к детям, как к равным, я помню, всегда трогало
моих братьев. Трудно поверить, что наш рассеянный отец в тот период путал имена своих
сыновей – Вениамина и Виктора, и общее для всех обращение «мальчик» выручало его.
Что касается внешней, формальной стороны выполнения отцовских обязанностей, то
трудно упрекнуть его в недостаточном внимании к своим осиротевшим детям. Учитывая
его природные данные, он делал все, что мог, чтобы мы были хорошо обслужены, он
нанимал двух прислуг, давал деньги на наше питание. При проявлении ими жестокости по
отношению к нам, он немедленно отказывал виновной и нанимал другую.
В своем дневнике мой восьмилетний брат сообщает об особенно жестоком отношении к
нам некоей Маши: «Она нас мучила и учила ругаться. Меня и Веню драла за уши. Один
раз она на дворе толкнула Веню со всей силы. Он упал и разбился в кровь».
Отец произвел следствие. Маша отпиралась. Был призван свидетель – дворник. Отец
выгнал Машу из дома прямо на улицу.
Однажды отец заметил большую царапину у меня на щеке. Другой раз с трудом
передвигался, хромая, мой младший брат. И в том, и в другом случае виновные были
немедленно удалены из дома.
Сами мы никогда ни на что не жаловались, во-первых, считая, вероятно, что у сирот так
полагается (а о нашем сиротстве нам твердили с утра до вечера), а, во-вторых, всецело
отданные в руки постоянно сменяющихся прислуг, мы рано убедились, что жалобы часто
ухудшали наше положение.
Отец вставал рано, уходил на службу. Возвращался в три часа и заходил всегда на
несколько минут к нам в детскую. Брал кого-нибудь из нас, чаще всего меня, на колени и
беседовал в нами. Он любил трепать нас за мочку уха, ласково приговаривая что-нибудь
вроде: «Ну, мальчик, как поживаешь, как дела, много ли шалил?». Мне он постоянно
обещал купить красные сапожки, «если я буду умница». Затем он обедал один, раздевался
и ложился спать. С этого момента и до окончания его отдыха во всей квартире
устанавливалась полная тишина. Ходили на цыпочках, говорили шепотом. Он страдал
бессонницей, спал очень чутко, и горе тому, кто осмелился как-нибудь неосторожно
прервать его сон. Такое деспотичное отношение, создавая тяжелые условия для
окружающих, возможно, способствовало развитию в нас культурных навыков, одним из
которых является уважение к чужому покою.
Вечером мы редко и ненадолго видели отца. Он или уходил, или сидел в халате в своем
кабинете, чтото писал, чем-то занимался. Вход в кабинет нам строжайше был запрещен.
Совершенно не попадали в поле зрения нашего отца вопросы о том, как мы питались, как
проводили время. В дневнике моего брата есть указание на упрек, сделанный Машей
Аннушке: «Ты даешь детям только свои объедки».
Вспоминая в последующие годы наше питание в этот период, мы видели себя сидящими в
детской за небольшим, ничем не покрытым столом. У каждого кружка горячего чая баз
сахара и большой ломоть черного хлеба, намазанный патокой. И так два-три раза в день.
Никаких обедов никто из нас не мог припомнить. Довольны были дети, богатели
прислуги. Кроме младшего брата мы отличались прекрасным здоровьем, чему не мало
способствовал, помимо патоки, прекрасный гатчинский воздух.
Младший брат родился у больной туберкулезом матери, и первые два года его жизни были
сплошным страданием. У него на шее все время были гнойные раны. Я помню его
маленькую фигурку, когда он в два года стал ходить. Все еще с забинтованной шеей, с
лицом, похожим на ангела, он постоянно твердил, подымая кверху ручонку: «Моя мама на
небе, и я скоро пойду к ней». Но вопреки всей нашей тогдашней обстановке и
предсказаниям, он поправился. В детстве он отличался каким-то кротким терпением и
добротой. И если бесконечно меняющиеся прислуги уделяли детям какую-то долю
внимания, то, несомненно, оно перепадало ему.
Старший брат Жорж поступил в малолетнюю школу Гатчинского Сиротского Института, в
котором преподавал мой отец. С тех пор, как он научился читать, он был неразлучен с
книгами.
Второй по счету Вениамин был старше меня только на 11 месяцев. Природа наделила меня
неисчерпаемым источником жизнерадостности и веселости. Веня был не по летам
серьезным, вдумчивым и скорее мрачным. Мы с ним очень дружили в этот период.
Предоставленные самим себе, мы в теплые времена года почти все время проводили на