Литмир - Электронная Библиотека

Мы не видели его больше в этот вечер, а печальная весть уже наполнила собой «зал», и за всеми столиками, не чокаясь, подымали бокалы и кружки в память Макса.

Еще одно дитя человеческое было взято войной.

Глава третья

1

«Пришла пора снять перчатки и действовать забинтованным кулаком», — сказал Карлик Бездонная Глотка и картинно потряс в воздухе своим маленьким, похожим на гранату-лимонку кулачком.

«Забинтованный кулак», не успев еще вылететь из стен Дворца на Потсдамерплац, сделался символом.

Слова «молниеподобная война» стали как бы запретными, в них крылось неуместное напоминание, злостный намек. Их взяли на вооружение недоверы и «плаудеры» — болтуны.

Флаги «войны тотальной» — «Тотальная война короче всех войн!» — реяли над лежащими в развалинах городами, над перепаханными фугасами землями, над заводами, работающими на войну, войну тотальную — «самую короткую». Этот девиз противопоставлялся «злостной» ходячей формуле: «Война становится бесконечной».

«Забинтованный кулак» в действии означал тотальный террор. Списки казненных публиковали в прессе. Расширительно толковали статьи закона: смертной казнью каралось всякое утверждение о бессмысленности тотальной войны.

Из стен тюрьмы Плетцензее доносились последние слова осужденных на казнь. Их превращали в листовки, которые разбрасывали и расклеивали те, кто заступал на место погибших.

И если раньше листовки уничтожали или срывали доброхоты, то теперь это делали только специальные команды.

И однажды ранним утром я увидел, как химическими составами смывали с кирпичной заводской стены крупно написанное печатными буквами: «Свободу Тельману!»

Даже на дальней периферии борьбы, где делала, что могла, что было ей по силам, группа «Песочные часы», ощущался коренной перелом.

Я понимал, что хотя здесь у нас и существует свой собственный план, но его направляют извне, и «Песочные часы» — только перевалочная база, какой-то этап, через который проходят не только листовки, но иногда и люди.

В то время, когда в «зале» судили и рядили о преимуществах того или другого политического деятеля, «за кулисами» передавали к исполнению задания Генриха, им самим определялись исполнители и даже детали акции.

Впервые были произнесены слова о военнопленных. Без нужды никогда не расширялся ни круг людей, известных нам, ни круг действий. Я услышал о военнопленных, когда Генрих сказал мне, что я повезу листовки, обращенные к военнопленным, в Ораниенбаум, где меня встретит их человек. Мы обменяемся с ним одинаковыми портфелями на бульваре у кафе «Ипподром», а если будет дождь — в самом кафе. Я заучил пароль и отзыв, взял портфель, уже доставленный к Филиппу, и отправился.

Я считал бирхалле как бы запасными путями. Главные же проходили в стороне, и, может быть, этой своей поездкой я к ним приближался.

Сидя в вагоне поезда, проносившегося мимо мокрых осенних пригородов, я отмечал пустоты: аккуратно прибранные и выровненные площадки — следы бомбежек.

С того самого мартовского налета нас утюжили без передышки! Днем — четырехмоторки «амишек», привередливо выбиравшие цель, но крушившие насмерть; ночью — томми, кидавшие свой груз на город без разбору, но, впрочем, больше на жилые кварталы, а не на предприятия.

Я отмечал бараки из свежих досок, приют ставших бездомными людей, и признаки жизни в летних «колониях» и даже в палаточных городах…

Это был привычный ландшафт войны, привычный ее быт, в котором, собственно, продолжались обычные человеческие общения, но в новой, изуродованной форме. Письма в траурной рамке вызывали не только скорбь, но материальные и даже честолюбивые расчеты. Они были как бы сертификатами льготы, преимущества. Иногда, заключенные в рамку, они вывешивались на стенке рядом с патентом на содержание галантерейной лавочки или кафе.

Я подумал об этом по контрасту, оттолкнувшись от горького воспоминания о Филиппе, плакавшем над известием о гибели Макса.

Все эти мысли то наплывали, то поглощались одной, занимавшей меня с того самого момента, когда я впервые услышал о военнопленных.

Что значит «их человек»? Он сам — военнопленный или только их связной? И если сам, то кто он? Вернее всего — русский.

Это предположение волновало меня: такая встреча могла приблизить меня не только к местам, ставшим мне родными, но и к моим близким…

Уверяя себя, что это опять же мои фантазии, я все же не мог успокоиться.

На подступах к Ораниенбауму, нас догнал сигнал воздушной опасности. Бомбили упорно, прицельно — «ами» трудились над скрытой от наших глаз целью, долбая одну точку, заход за заходом.

Поэтому я опоздал на четверть часа. В Ораниенбауме шел дождь, и, миновав пустынный сквер, я вошел в кафе «Ипподром». Это было довольно убогое заведение, но имевшее свой «опознавательный знак». Как у нас — песочные часы, здесь таким знаком был «ипподром»— маленькая круглая площадка посреди зала, огороженная барьером, за которым располагались столики.

Поскольку она была так мала и с крашеным дощатым полом, о лошадях не могло быть и речи; не танцевальная ли площадка невежливо зовется ипподромом?

Сдавая пальто в крошечном закутке, я уже заметил через дверной проем, завешенный нитками деревянных бус, человека лет тридцати пяти, читавшего «Дас Райх». У его ног стоял толстый портфель, точно такой же, как мой: обыкновенный стандартный портфель из эрзац-кожи, с двумя застежками и удобной толстой ручкой, — за четыре марки восемьдесят пфеннигов такой можно купить в любом галантерейном магазине.

Мне бросилось в глаза, что его портфель стоит несколько поодаль, прислоненный к ножке стола так, чтобы мне было удобно поставить свой рядом.

Когда я приглаживал перед зеркалом волосы, я поймал его взгляд, он был устремлен на дверь: ждал…

Войдя, я с облегчением увидел, что большинство столиков занято, и попросил разрешения сесть рядом с ним. Он кивнул с тем же выжидающим видом: я показался ему несолидным для такого дела — это уж точно.

— Простите: вы не знаете, почему это кафе называется «Ипподром»? — спросил я, тут же поняв, что пароль — неудачный: такой вопрос возможен в устах любого посетителя.

Последовал отзыв — тоже не бог знает что:

— Посидите здесь минут двадцать пять, и вы все узнаете…

Здесь, по крайней мере, присутствовало число, — это уже лучше.

Он не был русским, но и немцем — тоже. Акцент выдавал славянина, а наружность говорила о том, что он южанин.

— Что будем пить? — спросил он. Нам предстояло провести вместе хотя бы полчаса для придания естественности нашему свиданию.

Он не русский, это разочаровало меня, но почему-то и успокоило. А то, что он военнопленный, не подлежало сомнению. Только в лагере могли сделать иностранца связистом в таком случае.

— Помимо дела, Генрих просил передать привет.

— Как он поживает? — спросил он быстро. — Вы с ним встречаетесь?

— Я теперь редко его вижу, — сказал я, — мне кажется, он бодр и энергичен.

— А я не видел его много лет, — сказал он и посмотрел поверх моей головы, как будто хотел увидеть Генриха той далекой поры.

— Как мне называть вас?

— Вальтер, — я не успел придумать другого и не знал: надо ли.

— Меня зовут Асен Занев. Я — болгарин. Знаете Болгарию?

Да, конечно, знаю. Но как он попал в плен, болгарин?

— А, вы удивляетесь? — понял Асен. — Дело в том, что я служил в Красной Армии. Я — политэмигрант. Бежал из софийской тюрьмы. У нас тоже террор…

Он говорил быстро и нервно, и эта нервность передалась мне: все как у моего отца… Да чего мне таиться, в конце концов?

— Вы жили в Москве? — спросил я.

— Нет, в Донбассе. Работал там.

— Вы— горняк?

— Нет, я врач. На фронте с первого дня. Все политэмигранты, кто только способен носить оружие, воюют. Как же иначе?

— Мой отец — тоже политэмигрант, — сказал я. — И наверное, тоже воюет.

81
{"b":"269486","o":1}