Здесь можно было входить посреди сеанса. И я, купив в кассе билет, попросту постучался в деревянную дверь, которая немедленно была открыта, и невидимый в темноте билетер, — у него не было даже электрического фонарика, — нажав на мое плечо, тут же усадил меня в неудобное, тесное кресло. Это оказалось довольно близко от экрана, и я увидел во всю его величину лицо фюрера, возникшее именно в ту минуту, когда я уселся.
Обычно в таком случае в зале раздавались аплодисменты, жидкие или бурные, в зависимости от района, в котором фильм демонстрировался.
Но здесь никто и не подумал привести свои ладони в движение. Хотя фюрер старался изо всех сил.
Показывалось строительство какой-то дороги, причем почему-то не было ни экскаваторов, ни вообще каких-либо машин, а землекопы кидали землю лопатами. Но фюрер всех опережал, откидывая глыбы грунта с таким остервенением, словно расшвыривал своих политических противников. При этом он что-то произносил, но звук был плохой, и нельзя было ничего понять.
Зато хорошо было видно лицо: мешки под глазами и сами глаза. Я никогда так близко их не видел и теперь понял смысл выражения: «бегающие глаза». У фюрера они прямо-таки бегом бегали, но время от времени вдруг останавливались. И это мгновение совпадало с каким-то изменением во всем лице, его как-то передергивало, и вдруг оно на самую малость времени тоже останавливалось, замирало.
Кадры давались крупным планом, и эта особенность бросалась в глаза, так же как и то, что лицо фюрера было подвержено быстрым нервным изменениям. Даже во взмахах руки с лопатой чувствовалось что-то конвульсивное, неритмичное… Да, вот, я нашел слово: он весь был какой-то аритмичный.
А если продолжить это впечатление, то можно так его выразить: никак нельзя было определить, чего от него ждать в следующую минуту. То ли он закричит, то ли засмеется, а то, не дай бог, еще упадет и будет биться в судорогах. Может быть, все это и наэлектризовывало толпу?
Кадры быстро промелькнули, это была «Хроника дня», потом показывали спуск на воду крейсера, потом — видимо для равновесия — детский дом для военных сирот и как оказывают первую помощь при ранении с воздуха: беготня с носилками, перевязка, монахини в огромных чепцах…
— Лучше всего сразу ползти на кладбище! — заметил кто-то позади меня.
Другой, сиплый мужской голос спросил, словно спросонья:
— А чего он там копал, ты не заметил?
— Могилу для таких, как ты! — ответил первый. Спереди зашикали, они умолкли.
Когда зажегся свет, я увидел, что позади сидят по-воскресному одетые, немолодые люди. Мне не поверилось бы, что ядовитые реплики исходили от них, если бы один не произнес лениво:
— Что, уже, наверное, можно идти по домам?
— Посидим еще, Фриц! Может, покажут еще раз.
Оба имели серьезный и даже несколько торжественный вид. По их манере видно было, что они — из тех настоящих берлинских шутников, которые имеются в каждом рабочем районе.
Фильм был старый, тридцатых годов, но снятый уже в рейхе. Восхвалялся известный тип: волевой блондин, в данном случае — полицейский, обервахмайстер Шванке. Его благородству противопоставлялись происки темных элементов, в конце концов пресекаемые справедливым и храбрым вахмайстером. Его играл популярный актер, никогда не выступающий в ролях отрицательных персонажей, словно какая-то тень от них могла пасть и на кристально чистый облик «идеального героя». Идеальный Шванке претерпевал множество испытаний, но выходил из них еще более закаленным. Это последнее обстоятельство наивно преподносилось в зримых образах: если в начале фильма герой позволял себе какие-то человеческие движения, то в финале он уподоблялся заводной кукле, — такие игрушечные заводные полицейские продавались повсюду.
Хотя выйти, как и войти в зал, можно было в любую минуту, публика сидела терпеливо: никто не хотел задаром бросать пфенниги.
Что-то не замечалось, чтобы «Песочные часы» были на «пике успеха», как здесь выражались. Когда я вернулся в кафе, оно оказалось по-прежнему пустым. Однако, как я отметил, все столы были накрыты, — очевидно, к вечеру ожидался наплыв клиентов.
Хозяина не было видно, но фрау Дунц стояла за стойкой и дружески кивнула мне. Я подошел поближе. Такая же узкая дверь, как та, что за стойкой, вела в тир. Сейчас она была открыта, и я увидел его внутренность. Он был обширнее, чем обычно бывает при таких заведениях. На первый взгляд дистанция для стрельбы показалась мне не менее чем двадцать метров.
То, что при этом помещение было узким, наводило на мысль, что раньше здесь помещался кегельбан. Мишени оказались без заводов, не «фигурные», а простые, учебные. И мне стало понятно, почему дверь тщательно запирали: она помещалась между «линией огня» и мишенями, и, конечно, при небрежности можно было легко попасть под обстрел. Три мелкокалиберные винтовочки стояли в открытом стенном шкафу, каждая в своем гнезде. Еще тут был пюпитр, похожий на школьную парту: под его доской, вероятно, хранились патроны.
По сравнению с тирами, веденными в других пивных, этот мне показался бедноватым со своими мишенями на картонках и не новыми «франкоттами», приклады их потемнели от долгого употребления.
Я стоял у стойки, ожидая, пока фрау Дунц освободится и вызовет хозяина, я полагал, что он уже здесь. Она возилась у витрины с бутылками, когда он вышел из заднего помещения. Он, видно, еще не успел переодеться: на нем была приличная «тройка» со старомодной часовой цепочкой, вьющейся по жилету.
— Пройди сюда, — бросил он мне, и я последовал за ним. Помещение за стойкой выглядело точь-в-точь как парадная комната у моей бабушки в деревне: даже «турецкий» диван и буфет с деревянными завитушками были очень похожи. В полуоткрытую дверь была видна еще одна маленькая комната, вероятно спальня господина Кранихера.
— Ты ищешь работу? — спросил хозяин без проволочек.
Я подтвердил и собирался развернуться со своими биографическими данными, но это не потребовалось. Очевидно, бедняга здорово умаялся без помощника. Вопрос был решен в пять минут.
— Ты где живешь?
— Пока нигде. Найду себе что-нибудь. — Я был уверен, что он предложит мне жить при бирхалле — я же слышал, что Макс имел здесь какое-то пристанище. Но он сказал:
— Ну поищи. Послезавтра придешь к одиннадцати. Он сделал такой жест, словно милостиво отпускал меня. Господину Кранихеру вообще была свойственна некоторая величавость, почему я немедленно — мысленно! — окрестил его «Луи-Филиппом».
Я вытащил из-под стойки свой рюкзак и вышел из бирхалле. Конечно, я посмотрел на часы. Они стояли. Я перевернул колбы и отправился на поиски жилья, не имея никакого представления, где и что искать.
Мне было ясно только одно: надо где-то угнездиться, лучше всего было бы снять комнатушку в скромной семье: сейчас многие сдавали комнаты, калитки дворов и двери подъездов пестрели картонками с традиционными надписями: «Сдается», «Ищу квартиранта». Большей частью это были попытки жен фронтовиков подкрепить свой пошатнувшийся бюджет. А может быть, и приобрести временного друга.
Начать поиски я решил вдалеке от «Песочных часов», сам не зная почему. У меня было смутное ощущение, что если «что-нибудь не так» получится на работе, то я сохраню «чистым» свое местожительство. Впрочем, я вполне сознавал, что это чушь: уж что-что, а адрес мой будет записан в книге хозяина. Ну, просто это было подсознательное, — в последнее время я часто руководился не здравым смыслом, а какими-то, порою даже смешными, импульсами.
Я выбрал район не буржуазный, разумеется, но и не пролетарский: мещанский пригород, достаточно населенный, чтобы люди не пялили глаза на нового человека. Записки о сдаче комнат и квартир попадались мне то и дело. Иногда это были напечатанные на машинке подробные обещания всяческих удобств и выгод. Иногда — написанные почти каллиграфически, деловые предложения без эмоций: метраж, отопление, горячая вода, «wk»…