Развернул, посмотрел на флаг, снова свернул и сказал:
— На правление повешу, однако…
Я смотрел ему вслед, как он возвращался к своей новой избе, пошел за гвоздями и молотком — прибивать флаг. Остановился около мужиков. Те его о чем-то спросили, он ответил, но я не слышал их разговора.
Я стоял и думал, где же мне теперь достать кусок красной материи. Мимо тащились по мокрому снегу сани. Рядом с лошадью, придерживая вожжи, шла худая и изможденная, угасшая шорка. Из помятой железной бочки через неровную дыру выплескивалась вода.
— Привет, водовозка! — поздоровался я с шоркой. — Здорово, говорю, шофер!
— А-а… Здорово, здорово! — Шорка не выговаривала «д». Получалось: «Старова, старова».
— Ну, как? Все возишь водичку из реки?
— Ага, вожу! — Она и «г» не выговаривала. Выходило: «Ака». — Надо деньги зарабатывать!
Ох, совсем плохая шорка. «Б» у нее тоже не получалось. «Ната теньки зарапатывать». Их сразу не поймешь, шорцев.
— Сколько же зарабатываешь?
— Да маленько. Рублей пятьдесят.
— Не шибко.
— А еще пенсию получаю на ребенка за мужа. Двадцать восемь рублей.
— Так ты, значит, не водовозка, а вдовушка?
— Ага.
— На твоей кобыле много не заработаешь. Отчего она у тебя такая худая?
— Сена не дают. Всю зиму по четыре килограмма в день. Бригадир говорит, директор приказал: «Пусть подыхает, лишь бы телята ели». А я думаю, каждой скотине надо поровну. Кобыла до лета упадет. Много работы.
— Сколько раз в день на реку ездишь?
— Раз двенадцать.
— А сколько ведер вмещается?
— Тридцать. Обратно пешком иду. Она со мной упадет.
— Да ты, вроде, не тяжелая, — сказал я.
— Да. Тоже худая стала. Легкая, как мышонок. Но ей тяжело.
— Ты с дочкой живешь?
— Ага, у родных. Все никак не построюсь. Сруб три года стоит недорубленный. Людей надо нанимать, лес пилить. Много дела надо делать, а денег нет. Вот накоплю, тогда дострою.
— Тогда и жить некогда будет, в срубе-то!
— Это верно, — улыбнулась шорка.
Отдохнувшая лошадь потащила сани, как мне показалось, резвее.
Мысль порасспросить эту несчастную женщину о куске красной материи показалась мне дикой.
Да, глупая затея, думал я, возвращаясь. И время потерял! Хорошо, что никому не сказал, зачем ушел. Посмеялись бы.
По пути на работу — время было уже к обеду — повернул домой, к избе Степана. Чаю попью, решил я.
А дома оказался сам Степан, наш батька.
— Ты где пропадал? — спросил он. — Случилось что, а?
Я растерялся. И вдруг рассказал Степану о своей затее. О походе, о бригадире, о палке с флагом, о том, что он мне флага не дал.
— Понятное дело, — сказал серьезно Степан.
Рядом стояла Ларка и слушала, как сказку, мой рассказ, которому я пытался придать шутливый тон. За перегородкой, на кухне, погромыхивала ухватами Зинаида, прислушивалась.
Наконец, рассказ мой печальный был завершен, я взялся за шапку.
— Погоди-кось, — остановил меня Степан. И повернувшись к занавеске, отделявшей кухню, крикнул: — Мать! Где моя рубаха красная?
— В сундуке! Где же ей быть…
— Иди-ка сюды. Достань!
Покопавшись в сундуке, поворошив в его утробе, Зинаида достала мятую красную, в белый горошек, Степанову рубашку.
— Ты не сомневайся, — сказал мне Степан. — Не вшивая! Стирана, одевана, полиняла маленько от пота. Но ничего! На-ка, скрои, — повернулся Степан к Зинаиде.
Я был потрясен поступком Степана.
Вот старик, думал я. Железный старикан! Я обрадовался, как ребенок. Ларка тоже что-то почувствовала. Ожидание праздника возникло в доме. В голове пронеслось: ради чего? Но это уже не имело значения.
Долго ли скроить из рубахи флаг? Наоборот — было бы сложнее.
Через двадцать минут все было готово. В наш лагерь, расположившийся на опушке, отправились втроем — Ларка запрыгала с нами.
Из будки, как сонные котята, жмурясь от яркого весеннего солнца, выползали монтажники. Закончился перекур с дремотой.
Узнав, в чем дело, Гордиенко вызвался лезть на елку. Ее облюбовали и он полез.
Мы стояли внизу, задрав головы. Смотрели на флажок над зеленой еловой макушкой, крошечный на такой высоте. Да и в натуре он был невелик — Степан был щупловат.
Смотрели бессмысленно. Одна лишь Ларка счастливо улыбалась, закрыв один глаз от солнечных лучей. Камбала тоже смотрел одним глазом, другого у него не было.
— Дураки, — произнес он, — рубаху испортили.
А утром на следующий день приехал Бенюх. Привез хлеб и письма.
Походил туда-сюда мрачный. Собрал бригаду. Объявил, что не хватает трех рулонов толи.
Послали за стариком-шорцем, нашим сторожем. Тот прибежал, испуганный.
Бенюх упер в шорца взгляд из-под лохматых бровей. Тот задрожал и замотал головой.
Прораб без труда выяснил, что ночью дед замерз и ушел из будки спать к своей бабке.
— Продал? — допытывался Бенюх.
— Не продавал я! — клялся дед.
— Сколько было рулонов?
— Не знаю. Не считал.
Мы стояли рядом, посмеивались. Нарочно не считал! Нам было весело. Кому она нужна, толь-то? Надо — ее еще привезут — тысячи рулонов! Нам было просто смешно. Пропил дед. Эх, дед, ах, дед!
— Бабке-то поднес? — смеялся «блатной». И хлопал шорца по плечу, подмигивая.
Наконец, Бенюх сказал старику:
— Садись, едем искать.
Через час они вернулись какие-то странные.
Оказалось, что толь сперли второй бульдозерист по имени Слава, который возил с собою в кабине книжки, учился где-то, и голубоглазый моторист с дизеля с улыбкой киноактера — у него были красивые, чуть скошенные зубы. Сперли и продали, конечно, Агнюшке — за самогон. Его мы и пили в будке накануне.
Бенюх кипел, как медный самовар. Распарился, раскраснелся. Ему, с его кузнецкстроевскими замашками, такая простота нравов была не по нутру. Но не судить же за три рулона!
Плюнул, отматерил. Сказал, что вычтет из зарплаты. На этом инцидент был исчерпан.
Так мы справили день рождения вождя мирового пролетариата. Простенько и со вкусом.
15
Весной я почувствовал, что такое жить в тайге.
Вскрывшаяся речушка, которую мы подо льдом и снегом не замечали, превратилась в свирепую тигрицу. Со всех сторон в нее обрушивались потоки талых вод. Захлебываясь от восторга, она несла их своей царице — полноводной Томи. А та — еще куда-то. В Обь. Щепки, которые мы тут настрогали, могли запросто оказаться в Ледовитом океане. Это будило воображение.
А проза жизни со всей прямотой говорила нам, что мы отрезаны от внешнего мира — от Запсиба, который столько раз упоминали всуе. Теперь материнская пуповина оборвалась. Мы оказались предоставленными сами себе. Могли сколько угодно наслаждаться красотою меняющейся тайги. Вот только резервы таяли. Пора было позаботиться о пропитании.
Деревня же давно голодала. Мясные запасы иссякли. Степан все настойчивее поговаривал об охоте.
— Эх, — вздыхал он. — Лося бы завалить!
Однажды я взял с собою его Соболя и пошел в тайгу, держась опушки. Уже с неделю, как я стрелял дроздов.
Дрозд, между прочим, считался одним из самых лакомых блюд при дворе римского императора Лукула. А русские крестьяне ловили их сотнями в силки и доставляли господам к столу. Дрозд — единственная прыгающая дичь. Напоминает воробья и потому вводит в заблуждение.
Я бы не занялся охотой ради потехи. Но Бенюх не ехал. Дороги наладятся не скоро.
За утро я набивал из своей мелкокалиберной винтовки штук десять. Получался отличный супок.
У дрозда мяса — одна грудка. И на любителя — косточки пососать.
В тот день, попросив у Степана его лайку, я пошел с надеждой на более серьезную добычу.
Поначалу мельтешили одни дрозды. Перелетали по кругу с ветки на ветку. Их трудно стрелять. Надо быстро прицелиться, не дать себе подождать лишней секунды. Иначе дрозд вспорхнет, перелетит на другую ветку, ищи его потом в зарослях, выглядывай.