Степан остановился перекурить. Оглядел тайгу.
— Осела, — сказал он, — обводя взором ближние осины.
Я тоже люблю лес, но я вырос в подмосковных лесах, а они, по сравнению с тайгой, как интеллигентные девочки рядом с деревенскою бабой. Там упал ствол, его тут же убирают — все лишнее растаскивают дачники-санитары. И пахнет в подмосковном лесу, как в школьном кабинете ботаники. А как пахнет здесь, я и передать не могу.
Мы довольно быстро увязали тюк сена, надергав из копешек посвежее. Расстелили рюкзачок, перекусили. Рассвело, но солнце еще не грело. Спешить было некуда. Мы накидали под себя сена посуше и улеглись, как боги, поблаженствовать. Степан учил меня различать следы. Показывал, где какие птицы токовали, где зайчик отдыхал, где пробегала лиса.
— У нас хохол был по фамилии Индюк, — вдруг вспомнил он. — Раз с другим мужиком договорились лис ловить. Поставили капканы. Хохол первый прибежал, смотрит: есть одна. Он скорее домой, успеть вперед дружка. Оглушил лису молотком — и за ноги к потолку, обдирать. Тут другой мужик приходит, говорит: «Лису на пару!» Хохол отвечает: «Нэ дам!» Говорит: «Моя лыса!» И начал ее по-быстрому обдирать. А лиса как закричит! Она еще живая.
— Отпустил?
— Так живую до половины и ободрал, пока сдохла. Обдирает, а сам матерится: «Нэ дам! Моя лыса!»
— Так и не дал?
— Не дал. Ему за лису пороху отвесили, дроби. Одной муки только двадцать пять килограммов дали. В те-то времена, в войну…
— Признайся, Степан, а тот второй мужик, не ты ли это был?
Степан посмотрел нам меня, помолчал. Полез за табаком с газетой.
— Нет… Я был на фронте.
Я подумал: фронт фронтом, однако… Но не стал смущать старика. Перевел разговор на тему войны, тем более мы ее вспомнили.
Да лучше бы не вспоминали…
— Однажды пошли мы трое в разведку, — рассказывал Степан, покуривая. — Идем лесом. Слышим кричит женщина, просит помочь. Стали стороной подкрадываться. Видим — трое немцев двух наших девушек терзают. Одной пальцы на руках и на ногах поотрезали, а другой руки гвоздями к лесине пришили, то есть распяли… Один мужик у нас нож кидал здорово. Он часового немца издаля просадил беззвучно, остальных мы живьем взяли. Гвозди выдергивать стали, а они их по самую шляпку вогнали, не вытянешь. Пришлось шляпку сквозь ладонь прорывать. Так два гвоздя в березках и остались… Когда шли обратно, девушек немцы несли на плащ-палатках.
Я слушал Степана. Картина — пострашнее ободранной лисы. Хотя, в сущности, невелика разница.
Сколько лет было тогда Степану? Лет тридцать пять или сорок… Опытный таежник. Подходящий для разведки. Однако и ему изменила удача. Попал в плен и остаток войны провел в лагере. Освободили его американцы.
— А почему ты, Степан, вернулся? Ведь многие тогда уехали с американцами. И ты мог бы?
— Мог… Но, вообще-то, не мог. Мы быка купили. А куда с быком на самолет!
— Каким быком? Откуда в лагере для военнопленных бык?
— У немцев купили. Ходили за ним в их деревню. Я, правда, не ходил, пятнадцатый день не вставал, лежал в лагере. Ребята ходили. Через старосту договорились с хозяином — он сперва не хотел продавать, а староста ему говорит: «Бери марки пока дают, а то и так быка заберут. Их победа». Но мы по-честному, купили. За сколько сказал… А бык ха-ароший был. Здааровый! Сытый. Наш наверное. У немцев больше рябые, а этот красного цвета. Угнанный… Куда же мы в Америку с быком? Мы его — на мясо. Подхарчились — да домой.
— А как тебе американцы?
— Ничего… Не пойму только, почему они такой белый хлеб едят. Страсть белый! И нет у них этого порядку: офицеры отдельно, солдаты отдельно. Все вместе садуть за стол и давай!
— Так у них двести лет демократия!
— А у нас чево?
— У нас? У нас — сам знаешь.
— Да-а, — протянул Степан. — Глаза людям глиной-то не замажешь.
14
Степан пристроил для меня около моей кровати стол. Принес широкую кедровую доску. Ее одной хватило, чтобы разместиться мне с моими бумажками.
Кедр красивое дерево. Ни одного сучка. И отстрогал Степан так, что кажется вот-вот выступит сок.
Его младшая дочка Ларка крутится рядом.
— Ты до скольки можешь считать? — спрашивает меня.
— До миллиона.
— А я только до ста. Ну, посчитай до миллиона.
— На столе лежит лимон, вот тебе и миллион!
Засмеялась.
— А наша Людка на кого учится, знаешь?
— На повара.
— А кто тебе сказал?
— Сам догадался.
— А Нюрка на кого учится?
— Не знаю.
— Она ни на кого не учится. Она у нас невеста. У ней Колька и Мишка есть.
Из кухни крикнула мать: «Ларка, не мешай!»
— А можно я свет выключу?
— Выключай.
— Нет, не буду. Пиши. Я смотреть буду. А где наша Людка живет?
— В Прокопьевске.
— А кто тебе сказал? — Ларка вскинула белесые брови.
— Никто.
— Так не бывает. Значит, ты тоже ее жених.
— Я не жених, Ларка. Я сам не знаю, кто я.
— Да, да, да… Я знаю. Жених!.. А что трактор ездит взад-вперед?
— Значит, ему надо.
— Я знаю, калымит.
— Ну, ты даешь, Ларка! Ты больше меня знаешь.
Я выглянул в окошко. Трактор тащил сено Агнюшке во двор. В кабине сидело двое. Кроме бульдозериста Сашки-блатного еще молчаливый малый, моторист с дизеля.
Я вспомнил, как мы вчера по случаю отсутствия Бенюха засиделись в будке, только что отстроенной, раздавили две бутылки. Откуда достали? Наверное, у той же Агнюшки.
Степан ушел домой, а мы сидели в полутьме, травили баланду. Блатной рассказывал про свое очередное приключение. Врал, наверное, но складно.
— Сперва мы с ней поболтали, — докладывал нам Сашка. — Я говорю: «Что-то я вас тут не видел…» А сам молчу, что мы две недели назад приехали. Потом говорю: «Что-то я замерз. Полезли в кабину погреемся». Она мнется, а я тащу. Она говорит: «Там грязно». А я говорю: «Чисто». Мне бы ее только в бульдозер затащить, там я ее прижму — куда денется?
— Ну-у? — Не выдержал нетерпеливый хохол Гордиенко, сам большой специалист в таких делах.
— Посадил в кабину, как положено.
— И что? Что ты тянешь-то?
— Я не тяну, я рассказываю. Сидим, трепемся. Она мне про школу рассказывает: в седьмом или в восьмом классе учится. А я не могу, мне молоденькой охота!
— Ну, а дальше? — Гордиенко ерзал, сидя у стены по-турецки.
— Дальше все по-уму было… Потом она заспешила. Я ей говорю: «Хочешь, провожу?» Она отвечает: «Меня мать убьет!» Ну тогда, говорю, давай беги!
Сашка потянулся, как сытый довольный жизнью кот, развел руки в стороны, дернул ими, пощупал для чего-то живот, потом шею и щеки. Сказал:
— Похудел я тут. Я из лагеря во с какой будкой приехал. Что шея была, что брюхо! За семь лет собачек съел — тыщи! Бригадир мне говорит: «Саня, давай! Только по-шустрому». А сам конвой и охрану на вышках предупредит. Я с собою, как на работу идем, брал грабли. К забору подбежишь, доску ногой выбьешь и ставишь петлю. А след на запретной, вспаханной полосе за собой граблями заметаешь. Рядом деревня. Собаки, когда мы уходим, по зоне шнырят. В дырки в заборе пролазят. Обратно идем, пять-шесть собачек есть. Какая еще трепыхается, какая уже задавилась. Тут их — раз! И через забор. А там уже братва ждет, костры жжет. Сразу их в котел.
Я наивно спросил:
— И ели?
— Шибче баранины. Ножку ухватишь — эх! Жирная. Вот у меня морда была, — показал «блатной». — Куды там сейчас… Баб там нет, питание регулярное. Но главное — собачки. Мы даже у начальника лагеря бобика съели. Маленький такой, но жирный был, гад. Начлагеря бегал, искал — кто? Кричал: «Узнаю, враз решу!» А что? Запросто! Списали бы потом. Но мы — все по-уму, не подкопаешься.
Сашка опять потянулся и вдруг пропел частушку:
— У меня милашка есть, звать ее Марфеничка. Она девка ничего, дурочка маленечко!
Гордиенко вскочил, топнул ногой и подхватил:
— У меня милашка — Машка. Машка из Америки. Если Машка мне изменит, удавлю на венике!